Лестница на шкаф - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде чем допустить меня к билетным кассам, чемодан мой вытряхнули на снег и каждую вещь потыкали особым щупом. Потом подвели к двери с надписью «Дежурный по вокзалу», сказали:
— Зайдите, извинитесь за все, покидая.
Я вошел. Хоть вина и коллективная, да ладно… Сидевший за столом человек устало поднял глаза от компостированных бумаг и посмотрел на меня строго и недовольно.
— Можно? — искательно улыбнулся я.
— Выйдите, постучите и зайдите как положено, — холодно сказал сидящий.
Пожав плечами, я опять вышел на заметенное снегом крыльцо и постучал в дверь. Молчание.
— Вы позволите? — громко спросил я.
Тишина. Снег сверху слабо падает. Может, стук должен быть какой-то особенный, условный?
— Разрешите войти? — крикнул я. — И обратиться?
Снова нет ответа. Я заглянул внутрь. Комната была пуста. Я подошел к столу. Бумаг на столе не было, лежал только колпачок от ручки, обгоревшая спичка, а под стеклом — прошлогодний православный календарь, вырезанная из журнала картинка «На погосте» и образок Михаила Архангела. Кроме стола, ничего больше в комнате не было, даже стула. И никаких других дверей или окон. Я снова вышел на крыльцо, постоял немного, вдыхая холодный воздух, еще раз (резко) заглянул в комнату, покашлял: «Эй, есть тут кто-нибудь?» — паутина в углу заколыхалась, я прикрыл дверь и отправился за билетом. В общем-то все было понятно — и слушать не хотят, и видеть не могут, и не простят никогда… Ну и не надо.
В пустом, гулком, выложенном малахитовой плиткой билетном зале все окошечки были заколочены, кроме одного. Я наклонился к нему и с наслаждением небрежно бросил:
— До Нюрнберга, пожалуйста.
— Это какая же зона? — удивилась тетеха-кассирша, откладывая вязанье. Она придвинулась к компьютеру, врубила обмотанный синей изолентой рычаг и принялась нажимать бренчащие клавиши, при этом напряженно всматриваясь в экран. А уж виднелось ли там что-то, на том экране, в принципе было ли включено в розетку?.. С привычным пессимизмом думалось, что экран вообще намалеван на обороте старого холста.
На расписном потолке Жора-Победоносец в развевающемся макинтоше длинным шилом щекотал пузо какому-то гаду — гарпунил на скаку!
Корчащиеся черти по стенам гнали, поднимали на вилы, сыпали махру в тесто, варили в котлах и запекали в золе. Это все меня, чужака, не касалось — другое измерение, иная плоскость веры.
Хорошо вижу — детство — мы с отцом в занесенной сугробами Первой Градской синагоге, отец держит меня за руку, вокруг все, раскачиваясь, молятся о ниспослании снегов на поля.
— Папа, — шепчу я и потихоньку тяну его за талес. — На улице же и так снег.
— Это не наш снег, — сурово отвечает отец.
Хорошо-с, ну а помните, граждане, как я поступал в Университет, на Факультет? Гоем буду — не забуду гнусную морду мордвы-экзаменатора. Как он умело влепил мне «пару». Осторожно зарезал еврея, не забрызгавшись. За что?! Матерь моя Божья, Елизавета Смердящая, я ж твой сын полка Ваня, тьфу… Мишка Юдсолнцев… Безобидный! Я и молоток-то держу, как дядюшка Поджер — сразу себе по пальцу попал, и меня, косорукого, вообще от столба отогнали… Эх, чего стонать на трапе — я уже почти уехал! А для вас умер! Кончились все дела!
Кассирша недовольно пересчитала мои замасленные, потертые ассигнации, бурча что-то о политости людскими слезами, и выбросила мне в окошечко билет:
— Через Егупец на Прагу, а там уже и до Нюрнберга рукой подать. Вагон хороший, теплый. Сено в купе, ковры. 40 человек или 8 иудей. На просторе доедете!
Она высыпала еще какую-то гремящую мелочь:
— Это жетон на одеяло, это вот талон на наволочку — рукописи для набивки с собой надобно иметь, это крестик — спасаться от дорожной нечисти, а также свечечки — над полкой своей прилепите.
Я сгреб все в карман, вышел и, первым делом, крестик с прочими причиндалами — в сугроб, в сугроб… Защитнички! Без вас найдется кому за меня постоять, заступиться, поспособствовать: серебряный магендавид из кальсон, из потайного кармашка — сей же час! — на грудь, в самую курчавость. Сразу же на сердце потеплело, как бы искорки какие-то пошли. Жизненная сила поперла — энтелехия Аристотелева, грецкая. Все, ребята, счастливо оставаться — копайте, копайте до корней, авось отроете пару земляных орехов!
А мне теперь: сутулый хребет — распрямить, плоскостопость — отставить, р-разговорчики о том, как складывать персты при крестном знамении («Инстинкт истину-то подскажет!» — поддакивая с серьезным видом) — прекратить, губы слюнявые отвисшие, рот вечно приоткрытый, нос шмыгающий, вытираемый рукавом, — больше не надо. Пора принимать истинное обличье! Хотя нет, рановато пожалуй, надо еще в поезд сесть да подальше отъехать.
Народ тем временем стали пускать сквозь загражденья на какое-то неожиданное для меня гулянье. Разноцветные потешные огни, с треском взлетая и рассыпаясь, загорались над перронами. Начиналась раздача памятных кружек, платков, пряников, пошли народные забавы — поиски гармонии, гнутие рельс, карабкание, снявши сапоги, по скользким обледенелым столбам с перекладиной. Что за праздник нынче такой? Именины чьи-то праведные? Божья Давка?
Ага, вон транспарант полощется: «День Благодаренья за избавленье», угу, ага… Я вклинился в людское скопление, нещадно пихаясь чемоданом, но скоро завяз, потому что стояли стеной — молчаливо, благостно, сняв шапки, покрещиваясь. Крест на шее и кровь на ногах!.. Да и на руках! Они стояли плечом к плечу, все вместе — угрюмые, облапошенные христопродавцами-арендаторами фермеры из Черносошных Бригад; мастеровые-технократы из «Союза Борьбы за Организацию Освобождения»; неусыпная интеллигенция — подслеповатые пасынки надзирателя Вонючкина; бабы какие-то, лотошницы — московские скво в кокошниках и грязных фартуках поверх тулупов, ребятишки с замерзшими под носом соплями. И появился расчесанный надвое, умащенный деревянным маслом Благочинный, таща за собой на веревке небольшого ведмедя — косолапое животное с древних икон. Ведмедь сел на снег, раскрыл пасть, зевая. Благочинный выдвинулся вперед. До меня, притаившегося за спинами, доносилось:
— …ибо в «Послании ко Евреям» сказано: «Пошли вон!» Возблагодарим же, дружбаны, Вседержателя нашего за очищение земли зимней попранной от некрещи суетливой, расплодившейся…
Вокруг переговаривались:
— Так, может, набьем, глядь? — азартно спрашивали. — На дорожку, глядь? Ведь вот стоит себе нагло, — прирожденный, глядь, русский литератор — с набитым чемоданом, не скрываясь…
— Хитро скроен да юрко сшит! И сам ушел, и сундучок унес. Врежь ему промеж вежд!
— A-а, мараться, пусть катится… Подобру-поздорову. У всех один Бог-то!
«Бог-то один, да размеры разные, — подумал я строго и подергал Его за большой указательный палец. — Скажи, Яхве».
Видя, что никого на радостях драть не будут, народ постепенно разочарованно расходился. Увеселения возобновились — массовое лопание блинов с кутьей, катания на перронных тележках, театрализованное представление на вокзальной площади «Проводы Зямы» (все три головы — Зяма, Изя и Шлема улетали с плеч долой, с родимой льдины в те еще теплые края, — прощевайте, пингвины! — общее ликование, радостные взвизги, сжигание чучелка, вождение хороводов). Люд гулял — еврея провожали!