Пора уводить коней - Пер Петтерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, огонь еще можно спасти, — говорю я, открываю крышку дровяного ящика, кидаю на угли бумагу и щепки и запихиваю сверху три полена среднего размера. Открываю задвижку, чтоб сделать тягу, и в печке мгновенно начинает трещать.
— А у тебя здесь хорошо, — говорит дочка.
Я закрываю дверцу печки и осматриваюсь по сторонам. Не знаю, права ли она. Здесь будет хорошо, но со временем, когда воплотятся разные планы переустройства, но в доме чисто и прибрано. Возможно, она имела в виду, что ожидала увидеть иную картину в доме стареющего, одинокого мужчины и поэтому мое пристанище ее приятно удивило. В таком случае она плохо помнит меня. Я не люблю жить в беспорядке и никогда не живу. По сути, я аккуратист: каждая вещь должна иметь свое место и быть в исправном состоянии. Грязь и свинство выводят меня из равновесия. Стоит перестать следить за чистотой, как через пять минут вообще сойдешь с рельс, особенно в этом старом доме. Один из многих моих страхов — это страх превратиться в мужчину, который стоит у кассы в магазине в грязном пиджаке и с расстегнутой ширинкой, с крошками яйца и еще чего-то на рубашке, потому что зеркало в коридоре помутнело и в него не посмотришься. Такой потерпевший крушение человек, который держится за якорь своих же собственных с одного на другое скачущих мыслей, в них давно расклепалась цепь событий.
Я приглашаю Эллен к столу, доливаю свежей воды в кофейник и ставлю его на плиту, конфорка пшикает в ответ. Я, видно, забыл выключить ее утром, это очень плохо, но Эллен вряд ли обратила внимание на шипение, поэтому я веду себя как ни в чем не бывало, режу хлеб, складываю его в корзинку. Вдруг на меня накатывает дурнота и следом злость, я вижу, что руки дрожат очень сильно, так что я чуть наклоняюсь, чтобы скрыть это от Эллен, пока я буду ходить туда-сюда мимо нее, ставя на стол сахар, молоко, синие салфетки и прочее, что необходимо, чтобы превратить прием пищи в трапезу. Сам я поел всего два часа назад и еще не проголодался, но тем не менее накрываю для нас двоих, потому что, возможно, ей будет неприятно есть в одиночку. Мы таки не виделись довольно давно. Но я замечаю, что отлыниваю и тяну время. Наконец, поставив на стол все, что только можно придумать, я вынужден сесть и сам тоже. Она смотрит в окно на озеро. Я, проследив ее взгляд, говорю:
— Лебединое озеро, так его называют.
— Так это лебеди там?
— Да. Два или три семейства, насколько я сумел рассмотреть.
Она оборачивается ко мне.
— Ну ладно, расскажи, как ты, только честно, — говорит она так, как будто есть две версии моей жизни, глаза у нее сейчас ни капли не блестят, а голос вдруг квадратный, рубленый как у следователя. Нет, нет, это все наносное, я знаю, на самом деле она осталась прежней, какой всегда была, по крайней мере, я очень надеюсь, что жизнь ее не обабила, прошу прощения за такое слово. Но я делаю выдох, сосредотачиваюсь, подсовываю руки под зад и рассказываю о своих днях здесь, как все отлично, как я плотничаю, и рублю дрова, и хожу с Лирой в дальние прогулки, что у меня есть сосед, который всегда выручит в беде, его зовут Ларс, такой рукастый мужик, и пила у него есть. У нас много общего, говорю я и загадочно улыбаюсь, но вижу, что она не улавливает намека, и поэтому не развиваю этой темы, а продолжаю рассказывать, что немного боялся зимы и снега, но и это счастливо разрешилось, как она сама, конечно, заметила, подъезжая к дому, я сговорился тут с одним крестьянином по имени Ослиен. У него трактор со скребком, и он готов чистить дорогу по первому зову, за плату, само собой. Так что все в порядке, говорю я и улыбаюсь, я справляюсь. Еще я слушаю радио, если я до обеда работаю в доме, то все время с радио, а по вечерам читаю, всякое разное, но в основном Диккенса.
Она улыбается в ответ сердечной улыбкой, никаких блестящих глаз или рубленого тона.
— Ты вечно читал Диккенса, пока жил с нами, — говорит она. — Это я помню. Усаживался с книгой на свой стул и выключался из жизни, а я подходила, дергала тебя за рукав и спрашивала, что ты читаешь, а ты говорил: «Диккенса» — и смотрел очень серьезно, и я поэтому думала, что читать Диккенса — это совсем не то же самое, что читать просто книгу, что это что-то очень необычное, что наверняка не все делают, так это звучало в моих ушах. Я даже не понимала, что Диккенс — это человек, который написал книгу, которую ты держишь. Думала, это какой-то особый вид книг, который есть у нас одних. А иногда ты еще читал вслух, я помню.
— Да? Читал вслух?
— Да. Из «Дэвида Копперфильда», как я обнаружила, когда уже взрослой решила сама прочитать те книги. В то время «Дэвид Копперфильд» тебе никогда не наскучивал.
— Как раз его я давно не перечитывал.
— Но он у тебя есть?
— Есть. Еще бы.
— По-моему, тогда тебе стоит его перечитать, — говорит она, утыкаясь лбом в ладонь упертой в стол локтем руки, и вдруг продолжает: — «Стану ли я сам героем повествования о своей собственной жизни, или это место займет кто-нибудь другой — должны показать последующие страницы».
Она опять улыбнулась и сказала:
— Это начало всегда казалось мне жутковатым, оно фактически предполагает, что не обязательно ты сам окажешься главным героем своей жизни. Ужас, даже представить себе такое страшно: живешь примерно как привидение и можешь только смотреть на ту, которая заняла твое место, и от всего сердца, возможно, ненавидеть ее и завидовать во всем, но быть бессильной что-то с этим поделать, потому что в какой-то момент ты выпала из своей жизни, как из кресла самолета, так я себе это рисовала, и вот ты болтаешься в воздухе за бортом и не можешь вернуться назад, а кто-то уже сидит крепко пристегнутый на твоем месте, хотя вот у тебя в руках и посадочный на него, и билет.
Что на это сказать? Я не знал, что для нее все это звучит так. Она мне никогда об этом не говорила. Возможно, по той простой причине, что меня не было рядом, когда ей хотелось поговорить, но она и близко не догадывается, сколь часто я думал точно так же, и перечитывал первые строчки «Копперфильда», и уже не мог остановиться, читал страницу за страницей, замерев и сжавшись от страха, читал, чтобы дождаться, когда же все встанет на свои места, и оно всегда вставало, но на то, чтобы в этом убедиться и успокоиться, у меня всегда уходило очень много времени. В книге. В жизни все было иначе. В жизни получился такой расклад, что у меня не хватает духу прямо спросить Ларса: «Ведь ты занял мое место? Не ты ли прожил годы, которые должен был прожить я сам?»
В том, что отец не сбежал ни в Африку ни в Бразилию, ни в какой-нибудь там Ванкувер или Монтевидео, чтобы начать свою новую жизнь, я не сомневался никогда. Он не сбегал от того, что наворотил сгоряча и в запальчивости, не покидал руины, оставшиеся после ударов капризной судьбы, он не прятал голову в песок под покровом тихой летней ночи и сенью остановившихся прищуренных глаз, как сделал Юн. Мой отец не был моряком. Он остался жить у реки, в этом я уверен. Это то, чего он хотел. Ларс никогда не говорит о нем, он не упомянул его ни полусловом за все время нашего знакомства, но это потому, что он не хочет меня задеть и не в состоянии, равно как и я сам, привести все свои мысли относительно этих людей, включая его самого и меня, к одному-единственному знаменателю, потому что он не владеет языком, на котором можно было бы говорить обо всем этом. Мне это очень понятно. Я прожил так большую часть жизни.