Страх - Олег Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было около десяти утра, когда я набрал его номер. Трубку подняли сразу, но когда я позвал Штейна, на том конце случился маленький переполох. Наконец среди треска плохих контактов и возни в мембране сухой женский голос коротко осведомился, кто его спрашивает. Я назвал себя.
— Он не может подойти, — сказал голос и вдруг дал трещину: что-то будто задребезжало в нем, я услыхал всхлип. — Час назад он покончил с собой.
Я тотчас повесил трубку. Так и есть. Так и должно было быть. Остатки утренней зелени еще клубились по углам. Я сварил кофе. И, прихлебывая из кружки, я, как никогда остро, постиг и принял для себя тот удивительный в своей простоте факт, что я снова ничего не могу сделать. Что я никогда не мог ничего тут сделать. Что все слишком хорошо было рассчитано без меня, рассчитано кем-то заранее и надолго. И поэтому то, что Ксюша должна была теперь вернуться на панель, ввиду пули, пробившей лоб моего университетского друга (или он тихо повесился в ванной?) было вполне логично. Просто логично, и больше ничего. Наверное, следовало выпить. Следовало помянуть его — нежный отросток гиперборейского древа, когда-то прочного, но сломленного, как и вся Швеция, варварской дикой страной. В буфете, я помнил, у меня был коньяк. Но даже и это мне не удалось. Я болезненно переглотнул — у меня болело горло. В зеркальце кое-как я различил красную сыпь на гландах. Думать дальше я не мог. Оле-Лукойе бормотал надо мной и мазал мне веки едким медом. Я оставил кофе и вернулся в постель.
К моему счастью, Ксюша тоже заболела — тем же гриппом, надо полагать, противным, но не смертельным. Может быть, она его и занесла с улицы. Погода была сырая, холодная, пролетал снег. Не знаю уж, было ли тепло на квартире ее опекунов; но я постарался убедить себя, что это теперь не мое дело. У меня к тому же гулял сквозняк. В любом случае, пока она была больна, она не могла ходить ко мне. И я успокоил себя этим. Я быстро встал на ноги: как, вероятно, читатель уже знает, у меня издавна был припасен изрядный арсенал на случай любых простуд. И тут он пришелся кстати.
Конечно, я не ошибся. Степан Богданыч очень цепко взял дело в свои руки, и едва наступил ноябрь, как меня вновь пригласили в посольство, на сей раз для вручения документов. Казалось, все было устроено так, чтобы избегнуть любых формальностей. Если не считать медкомиссии, которой, думаю, вряд ли избег бы и сам президент, доведись ему затеряться в дебрях Москвы, — меня не беспокоили по пустякам ни разу. И — важная деталь: словно само собой разумелось, что я намерен уехать, а ведь об этом вслух вовсе не шла речь. Но странная молчаливая уверенность Степана Богданыча в сочетании с моим собственным, тоже молчаливым, согласием привела к тому, что все документы вдруг очутились в моем кармане, включая билет до Нью-Йорка; квартира, бегло осмотренная подозрительным плешивцем и тут же проданная ему едва не со всей мебелью разом за наличку (Степан Богданыч улыбался в проем двери, и мы еще выпили кофе на моей бывшей кухне), казалось, только и ждала моего отъезда; деньги за нее — довольно круглая сумма в долларах — подкрепились справкой о праве на их вывоз (плешивец оказался чуть ли не директором банка); под мой небольшой скарб, который я хотел с собой захватить, был заказан контейнер, и, словом, все, что оставалось мне теперь, это в последний раз навестить Киев.
Он был совсем пуст. Впервые я проходил таможню и летел не «Аэрофлотом», а «Украинскими Авиалиниями» с тем самым жовто-блокитным прапором на хвосте, который год назад шел вразнос с лотков в виде вымпелов, бантов, брошек… Таможня по тем временам представляла собой решетчатый загон, или отстойник, похожий на тот, который я всегда рисовал себе в уме как вместилище случаев, из которых судьба выбирает, что хочет, наперед решив, что пустить, а что не пустить в ход. Скелет с косой, на мой взгляд, был там вечным жителем, для него отводилась специальная клеть, из которой его выпускают лишь раз, с особой строгостью проверив напоследок все визы и документы. Нас пропустили просто, не досмотрев ничего. Границы были еще, по тогдашнему выражению, прозрачны. Это тоже меня забавляло, намекая как бы на их потусторонность и нездешнюю суть. До самолета мы шли пешком. Был серый день с неизбежным на взлетном поле ветром. Солнце сверкнуло на миг за чередой облаков, но вскоре мы опять погрузились в туман, который окутывал нас уже весь путь (очень короткий) и в котором мы прибыли наконец в Борисполь, где снова был ветер и даже дождь.
Я знаю, теперь там изменилось все. Голый зал наверху с уродцем Лениным превратился в свободную зону (duty free), самолеты швартуются к рукавам, плюшевым и просторным, ковры повсюду глотают шаг, рекламы и указатели пестрят переходы многоцветными лампами и щитами — все это так. Все это я видел месяц спустя в JFK, и странно думать, что мой милый, патриархальный, родной Киев (что уж греха таить: прости, столица!) весь украшен теперь на западный лад, столь привычный и скучный, и что Америка, может быть (мои догадки), хочет соорудить тут вторую Европу в пику первой, старой, с которой у ней давний счет. И вот — Киев в кольце реклам… Впрочем, таким я не увижу его. Теперь я знаю это точно, хотя еще не время объяснять мою уверенность читателю. Но это время придет. Оно придет скорым шагом. Я уже и теперь слышу его шаги — чем бы в конце концов они ни были. Впрочем, оставим это — пока. Как и изгибы большой политики. Я не силен в них.
Итак, Киев был пуст. Не утерпев, я все же позвонил Насте, но трубку никто не поднял. Это меня слегка удивило. Куда больше, однако, я был озадачен, когда и телефон Иры тоже не откликнулся. Ни у ее матери, ни у отца, дяди Бориса, телефонов не было вообще. Что ж, решил я, отправлюсь-ка прямо в деревню. Я в конце концов за тем и летел. Автобус доставил меня в город. Там я сел в метро и доехал до Святошино. Гулко, как в вату, палили пушки. «Совсем рядом. Под Святошином», — сказал, хмурясь, Турбин. Николка молчал, тренькая на гитаре. Так и было — семьдесят лет назад. К городу шел Петлюра, а там, куда добирался я теперь в полупустой сумеречной электричке, где-то средь хвойных старинных лесов хозяйничал всеми забытый Орлик. Впрочем, нет, это было дальше, на запад. Близ Венгрии или Польши. Страбон считал, что география — путь к счастью, поэтому философ ее должен знать.
Сад деда казался черным и голым — сплошные кочки на месте клумб. Асфальт, по которому я ковылял когда-то в преддверии розовой, серой, лиловой, огромной, во все небо грозы, теперь растрескался и походил на лист перезрелой земляники, испорченной лягушачьей губой. Дом был слабо подсвечен изнутри и как-то грузно осел на один (дальний) бок. Дверь сарая была распахнута — вещь небывалая в другие лета — и скрипела от ветра. Я поднялся наверх, на веранду, узнавая ногами крыльцо, как, бывало, узнаешь старую обувь, пылившуюся с год на чердаке, а теперь понадобившуюся для лесного похода; память тела вообще сильней наших слабых попыток удержать мир. Вот почему мы умрем.
Мать Иры встретила меня в прихожей. Она постарела, а при виде меня и заплакала, сказав тотчас, что дед совсем плох, не в уме. Тут же появился и он, ковыляя и шаркая, но таким я и впрямь никогда его не видел. Глазки его ввалились и как-то ссохлись, вовсе не верилось, что они глядят. Он был странно одет — будто вздумал вдруг сыграть в американского фермера. На нем была шляпа и кожаная безрукавка, и мятая клетчатая рубаха под ней, только вместо джинсов болтались на совсем тощих его ногах придерживаемые подтяжками брюки; носки, вероятно дырявые, прятались в остроносые туфли, совсем сбитые и истертые; шлепанцев он теперь не носил, зато не снимал весь день своей фетровой темно-зеленой шляпы с тульей, лента которой оборвалась, так что можно было подумать, что он прятал за нею сапожный нож на портняжий манер. Он никого не узнавал. С жутковатым гостеприимством он стал звать меня в комнаты, убеждая садиться, сообщая, кто он такой, спрашивая в свой черед мое имя и извиняясь, что принимает меня в чужом доме. «Он все время кричит, что хочет домой, а сам, чуть что, бежит в лес, — пояснила Ирина мама. — Я запираю его в спальню. На кочергу». Кочерга стояла тут же, подле буфета. Это была та самая, которую я когда-то просил у деда для профилактики от мары. Я заглянул в спальню и невольно отпрянул — от едкого, нестерпимо сильного в доме запаха мочи. «Ну да, он там и ходит… Всю мебель я вынесла, кроме койки. Он все равно ломает всё». — Она вздохнула. Я кивнул.