Магистр - Дмитрий Дикий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошел год, за ним другой. Надя все пела, порою выезжала за границу и выступала на великих сценах Европы, но неизбежно возвращалась. Потом – как всегда бывает, неожиданно и резко – все изменилось.
Давали рождественский концерт в петербургской консерватории. Стояли характерные для русской зимы нечеловеческие морозы, с которыми тогда умело боролись при помощи печного отопления. На концерте присутствовало много пышной публики, но нас интересует человек лет тридцати – тридцати пяти (точно неизвестно: в те времена люди взрослели рано, и ему с таким же успехом могло быть на десять лет меньше). Человек этот располагался в отдельной ложе, где на обитом бархатом бортике перед ним лежала оплетенная в парчу книга. Потом утверждали, что это был «Потерянный рай» Мильтона, который как раз собирался выпускать издательский дом Маркса[83], а иноземец, прибывший то ли из Великой Британии, то ли из не так давно объединенной Италии, имел к переводу прямое отношение – именно он-то об издании и договорился.
Иноземец внимательно прослушал номера, исполненные Надеждой Холодовой, но единственный из всех не аплодировал, а сидел, внимательно оглядывая московского ангела и задумчиво постукивая по бархатному бортику длинными острыми пальцами. Когда выступление Надежды закончилось и на сцену вышел сам Антон Рубинштейн[84], иноземец пропал из ложи, оставив в ней книгу, и больше никто его в Санкт-Петербурге не видел. Не видел более никто и Надежды – ни в Санкт-Петербурге, ни в Москве, ни где бы то ни было в пределах империи.
Как верно подметила Машенька, фактов в истории этой было маловато. Якобы загадочно-демонический англоитальянец немедленно предложил Надежде руку и сердце, а она, естественно, отказалась. Тогда он заставил ее молчать, затащил в экипаж и повез прямо в церковь, а она все отказывалась и отказывалась. Тогда, говорили злые языки, он овладел ею силой и пригрозил, что оставит своею рабыней на веки вечные, лишив голоса, – так или иначе, быть, мол, тебе моею. Говорят, был он при этом так убедителен, что Надежда в ужасе подчинилась. Говорят, угрожал он ей черным заговоренным стилетом о трех гранях, каким прежде добивали поверженного противника и поэтому называли мизерикордия. Тогда они бежали. Куда? Никто не знал. Говорили, что он был преступник и отчаянный человек. Будто бы за ним самим гонялись то ли тамплиеры, то ли фармазоны. Будто был он злой колдун и чернокнижник и погубил уже не одну девушку, и все сходило ему с рук. Будто бы на Наденьке он не женился, а, раздосадованный ее сопротивлением, взял-таки в рабыни, правда, голоса не лишил, а наслаждался ее ангельским пением в полном одиночестве. Будто бы из России им еще удалось сбежать, и скрывались они, колеся по всему свету, без малого год, но потом справедливые мстители настигли его и погубили обоих. Сначала убили его, но потом и она погибла, потому что – вот злой рок! – не было на всем свете у Надежды никого, кто бы защитил ее, кроме таинственного душегуба-похитителя. Вот и прервалась линия крови Брюсовых точно так же, как линия крови Брюсов. Проклятие графа сработало.
И хотя мы с вами знаем, что московским сплетням и пересудам нельзя верить – совсем, ибо кто были все эти люди, которым известны подробности пустых театральных лож, закрытых карет, темных комнат и уединенных предместий?.. а только нет у нас другой истории. Добавим лишь, что сам Алексей Петрович жил бирюком в почти полном вакууме и лишь голодно и жадно ловил из эфира любую весть о дочери, какую только мог найти. Парализовало его в 1885 году, 11 ноября, и было ему семьдесят три года. В этот день в городе Пекине умерла родами Наденька, от роду двадцати двух лет.
Все это увидел Винсент Ратленд в глазах Алексея Петровича Брюсова, располагаясь напротив него в кресле у камина и не отдавая себе отчета – откуда бы ему знать? – что сидит он ровно так же, как сидел неизвестный иноземец в ложе Санкт-Петербургской консерватории. Граф сам пожелал рассказать ему о дочери и ее гибели, поэтому Винсент наслаждался картинами прошлого – и идиллического, из времен Наденькиного детства, и трагического, из времен ее короткой оперной карьеры и падения, не отступая от своего правила не лезть в чужую голову без приглашения. Он «выслушал» старого графа и, прочтя последнюю мысль его, добавил про себя: «…и произведя на свет сына, которого монахиня-пекинка Агнес Корнуолл назвала Винсентом».
Эта внутренняя фраза закончила столь длинную, столь мучительную главу внутри него, что долгое время он сидел так же молча и недвижимо, как сам граф. И лишь спустя много, много минут он все-таки заговорил. Ему надо было сказать вслух то, что понял Алексей Брюсов.
– Это моя мать, – произнес он, просто чтобы услышать, как звучит это слово.
«Помоги», – подумал в ответ старый граф, и Винсент с ужасом понял, что тот рад: рад его видеть… рад, что он существует. Он подошел, аккуратно приложил руки к вискам старика, взял его за руку и, криво и больно усмехнувшись, сказал деду:
– Встань и иди.
Опираясь на руку гостя, Алексей Петрович поднялся.
– Болит, – с трудом выговорил он и приложил свободную руку к голове, а потом к сердцу. – Везде. Помоги.
Винсент достал камень цвета цин и вытряхнул на ладонь старику последний шарик опиума. Тот благодарно кивнул, отправляя его в рот.
– Это твое, – пробормотал граф Брюсов, указывая на раскрытую дверь в библиотеку, и с помощью гостя вернулся в кресло.
В библиотеке Ратленд нашел две книги – одну в черной коже, толстую, с переплетенными между страницами семью гравированными дощечками, и вторую в парчовой обложке. Утерянный рай. Когда он вышел в гостиную, Алексей Петрович Брюсов смотрел на него остановившимся взглядом и мирно улыбался. До девяноста четырех лет он не дожил всего лишь месяца – но так было лучше, ибо большой и дружной семьи вокруг него все равно бы не собралось.
Винсент не стал закрывать ему глаза и просто ушел.
* * *
Между тем в городе уже неделю продолжалось вооруженное восстание, которое потом так и назовут Декабрьским. В фабрично-заводской части город практически не работал, бастовал. Ратленд же только раздраженно морщился, когда ему стали рассказывать, что музы должны уступить место пушкам. «Если музыка не звучит в вас постоянно, вне связи с пушками, вам нечего делать в оркестре. Возвращайтесь в свой Саратов и шейте гладью», – отрезал он как-то в ответ на предупреждение мадемуазель Мари, решившей объяснить иноземцу, каков, по Пушкину, русский бунт. Мария вспыхнула и, чуть не опрокинув арфу, выбежала из репетиционного зала. Они работали над ужасающе сложным «Сотворением мира» Гайдна, похоже, специально выбранным дирижером в пику происходящему в стране. Ведь не сотворялся мир – рушился.