Язвы русской жизни. Записки бывшего губернатора - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня немножко передернуло при этих словах.
– Знаешь что? – начал я, – теперь не такие обстоятельства, чтобы думать об основании обществ. Да и сказать ли тебе правду, – я мало вижу толку в этих обществах. Они, мне кажется, убивают только и подъедают частную инициативу людей богатых. Ведь вон Пибоди – посмотри, как действовал. Даст тут миллион долларов, в другом месте два, в третьем – три, – смотришь, в одном месте, точно по щучьему веленью, университет вырос, в другом – огромное благотворительное учреждение, в третьем… А будь общества, он, пожалуй бы, и внимания не обратил. Дескать, есть кому пещись. Так и у нас. Не будь вашего общества, может, ныне же на женское образование дал бы Кокорев миллион, Утин – другой, Бенардаки – третий, Поляков – четвертый. Я называю этих богачей только к примеру, – а мало ли у нас таких? А учредите вы общество, они скажут: теперь есть кому и помимо нас думать о женском образовании.
– Однако ж до сих пор ведь никто ничего не дал? – возразила моя подруга.
– Конечно, не дал, но из этого не следует, чтобы не могли дать. А как заведете общество, так наверно уж не дадут.
– Ну, это еще бабушка надвое сказала, – отвечала она, – а ты все-таки со мною поедешь.
«Вот тебе и попал, – подумал я, отправляясь в свой кабинет. – Что тут будешь делать? Отказаться – нет никакой возможности. Заедят, со света сживут женщины. Ехать в собрание? Но ведь там, верно, человек двадцать, пожалуй, тридцать будет. Уж самый факт подобных собраний есть вещь незаконная. А там разнесется молва, что был в собрании, следовательно, рассуждал… затевал нечто, положим, законное, но… следовательно, все-таки человек некоторым образом недовольный, протестующий. И зачем это они у нас женское образование какое-то выдумывают? тут надобно бы и мужчин-то разучить, чтобы не высокоумствовали!»
Просто досада меня взяла; веселого расположения духа как не бывало. В го время, на беду мою, как раз шасть в двери Федя Горошков.
* * *
Федя Горошков мужчина лет сорока пяти, неуклюжий, длинный, как верста, желчный, ничего не делающий, но уверяющий всех, что он по горло завален работою и не знает отдыха. С утра до вечера он проводит время в том, что собирает разнообразные городские сплетни, преимущественно имеющие политический оттенок, разработывает их по своему вкусу и в украшенном и дополненном виде разносит по своим знакомым под названием новостей. Так как он темперамента меланхолического, то подбор новостей делает обыкновенно в печальном роде. Если вы находитесь в веселом настроении духа, он своею беседою непременно нагонит на вас тоску и скуку; если же вы и без того невеселы, тогда боже вас упаси от беседы с ним. В прежние времена, находясь в таком почтенном возрасте, Федя Горошков давно, конечно, понял бы, что он не более как сплетник, но в наше прогрессивное время он остается в том убеждении, что носит в душе своей Wеltsсhmеrz [мировая скорбь], и почитает себя политическим деятелем.
– Слышали вы новости? – спрашивал Федя Горошков, вваливаясь в мой кабинет.
– Какие новости? – говорю я.
– Аресты, батюшка, аресты, да ведь какие аресты! Уж тысячи три человек взято!
– Полно вам вздор говорить. Арестовано каких-нибудь человек десять, много пятнадцать, а вы валите целые тысячи! Да и какое нам дело до этих арестов?
– Вам-то какое дело?.. Как?.. Вы литератор – и вам нет дела?! Ну, нет, вы этого не говорите. Я вам историей докажу…
– Какой вы мне это историей докажете? – говорил я, чувствуя справедливость его слов и внутренно труся, но храбрясь. – Историей, конечно, реакций?
– Та, та, та, – продолжал безжалостный Федя Горошков, не примечая моего смущения, – положим, что и историей реакций. А как вы узнаете, что теперь такое у нас: прогресс или реакция?
– Уж, конечно, не реакция, – пробормотал я.
– Гм, нет, – начал снова Федя Горошков. – А слышали вы, что Белоголового арестовали?
– Вздор, вздор, – отвечал я. – Я вчера видел Белоголового.
– Ну да, вчера вы видели, а сегодня в ночь взяли; и всех студентов, исключенных по истории Полунина, взяли, и самого даже Полунина взяли.
– Полунина-то зачем же? – спросил я, невольно улыбаясь.
– А для полноты сведений, – отвечал, не запинаясь, Федя Горошков.
– А слышали вы? – начал он снова…
Вестей, вроде представленных мною, рассказал мне Федя Горошков с три короба и, прощаясь, несколько раз повторил мне: «Нет, вы будьте поосторожнее, пообыщитесь; не ровен случай». Все, что говорил Федя Горошков, было или просто нелепо, или невероятно, или сомнительно; рассуждения и соображения его были глупы, но когда человек находится под влиянием паники, его легковерие быстро возрастает, и всегда в обратном отношении к здравому смыслу. Он делается способен скорее поверить вещи самой нелепой, нежели тому, что естественно и очевидно. Так было и со мной. Я понимал всю несостоятельность речей Феди Горошкова, мог доказать нелепость, невероятность или сомнительность каждой его сплетни, видел глупость его соображений, а вместе с тем мне невольно думалось: «А ведь почему-нибудь говорят же? Кто ж его знает, что может быть?» В ушах у меня постоянно звучали прощальные слова Феди Горошкова: «Нет, вы будьте поосторожнее, пообыщитесь; не ровен случай». Сначала я старался отогнать их от себя, но напрасно; они то и дело завладевали всеми моими мыслями, так что я стал привыкать к ним, вдумываться в них и, наконец, порешил: «Почему же и не самообыскаться? Самообыскание есть ведь только восполнение самоиспытания, и восполнение некоторым образом даже необходимое».
* * *
Но здесь мне предстоял трудный подвиг. Мне не хотелось о своем намерении самообыскания говорить жене. Потому что, как хотите, неловко как-то сказать жене или кому бы ни было, что я хочу обыскивать сам себя, или, что то же, хочу сам обыскивать свою квартиру. А между тем самообыскание нужнее было скорее всего для моей жены, чем для меня. Меня мало вообще интересовали разные запрещенные политические редкости, а она была неравнодушна и к сочинениям заграничной печати и к карточкам великих, но запрещенных людей.
Жена моя прекрасная, цельная натура. В ней нет того раздвоения, к которому мы привыкаем с самых ранних лет. Она не разделяет мысли от слова, слова от дела; что она раз признала честным и хорошим, от того никогда не отречется, даже притворно, напротив, будет отстаивать всеми силами везде и всегда. Для истины всякая аккомодация к существующему положению дел, по ее убеждению, унизительна и преступна. Чем пламеннее делается натиск на то, что она привыкла считать честным и хорошим, тем суровее дает она отпор, невзирая ни на какие лица и обстоятельства. Это качество я глубоко ценю и уважаю в ней. Но читатель, знающий наши общественные отношения, согласится, что бывают случаи, когда означенное качество может причинять большие беспокойства.
Когда я вошел в кабинет своей жены, она сидела и читала «Мизераблей» В. Гюго.
– Что ты читаешь? – спросил я, будто не замечая.