Седьмая печать - Сергей Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бертолетов рассказал, как прошлой зимой был на охоте. Хотели выгнать из чащи лису. Охотники поставили его на опушке, недалеко от звериной тропы, сами стали в других местах, где лиса могла показаться. Он стоял на опушке один по колено в снегу и держал ружьё наготове. Спущенные собаки где-то далеко заливались лаем. Вдруг одна из собак показалась на тропинке. Или это была лиса?.. Обложенная со всех сторон, затравленная, доверчиво поглядывая на Бертолетова, она стояла недалеко от него с минуту. Думал выстрелить. Не оставляла, однако, мысль: а если всё-таки это чья-то собака? Потом представил: он чью-то собаку подстрелит, — засмеют. Присмотрелся, уверился: всё-таки лиса — рыжеватая, ушки торчком, мордочка узенькая и пушистый хвост. И пожалел её, не стал стрелять. Она ведь доверилась ему. Лиса, вильнув хвостом, кинулась через заснеженное поле в другой лес. Ушла красавица. Другим охотникам Бертолетов ничего не сказал...
— Лису я тогда пожалел. А Ахтырцева-Беклемишева, этого дьявола во плоти, не пожалею. Брошу в него бомбу, не мучаясь сомнениями.
Надежду ранили эти слова, ранила ненависть, жившая в любимом человеке и правившая им.
Как-то Надя спросила у Бертолетова:
— А если в карете рядом с подполковником-отцом окажется Сонечка? Ты и её не пожалеешь?
Бертолетов думал над ответом недолго:
— Сонечка твоя — тоже враг. Но можешь быть спокойна. Она на службу с отцом не ездит.
У Нади взволнованно встрепенулось сердце:
— А я... быть может, тоже враг?
С самым серьёзным выражением лица Бертолетов покачал головой:
— Нет, ты не враг. Ты со мной. Ты — посвящённая, — он посмотрел на неё, но ей показалось, что посмотрел он сквозь неё. — И до сих пор не выдала меня. И вообще... ты думаешь, что среди наших нет дворян?
Надя в эти дни часто пребывала в состоянии подавленности, хотя и не показывала своё состояние Бертолетову. У неё никак не укладывалось в голове, что Митя со всем многообразием талантов, заложенных в него, с его недюжинным умом, с его кристальной честностью, мог направить свои таланты на изготовление бомбы, силу недюжинного ума — на разрушение направить, на действие примитивное, с каких сторон его ни рассматривай, а кристальную честность мог подгонять, подтёсывать под цели явно негуманные, противные общепризнанным понятиям добродетели, доблести и благородства... Можно ли как-то это оправдать? Возможно ли оправдать убийство силой протеста? Возможно ли вообще как-нибудь оправдывать убийство?.. И ещё Надю крайне печалило в последнее время то обстоятельство, что она, человек добрый и чуткий, сострадательный к другим, принуждена была искать ответы на такие вопросы. Успокаивала она себя одним: может, что-то она не знала, не понимала в силу незрелости юного ума и потому не видела всей картины вполне.
В другой раз Надежда вывела разговор в такую плоскость: Митя хочет сделать Россию лучше; но он в этом желании не одинок; профессор Пётр Лесгафт, он из немцев, тоже хочет сделать Россию лучше и за то уже немало пострадал, и чех Венцеслав Грубер многие годы трудится во благо её; этого же хочет и Иван Иванович Станский, лишившийся всего в результате поспешно проведённой, непродуманной реформы; и подполковник Ахтырцев-Беклемишев хочет того же — Наде это доподлинно известно... Разве не так? Каждый видит Россию по-своему, каждый находит в ней что-то своё и готов это защищать, и за это даже многим жертвовать. Но кто может судить беспристрастно и сказать точно — за кем правда и право? Кто может указать верные пути для развития России и подсказать приемлемые, ненасильственные способы убедить несогласных?
А Бертолетов и не думал на все её вопросы отвечать:
— Я как-нибудь сведу тебя с людьми... Их хлебом не корми, но дай поговорить. Они тебе и вопросы зададут, и ответы предложат. А я — сам по себе. У меня своя правда, своё право и свои же способы убеждения.
Не ответить на заданные вопросы — вряд ли, конечно, это была грубость с его стороны; но если это и была грубость, то, пожалуй, наибольшая грубость, какую Митя мог позволить себе по отношению к любимой Наде.
ля номеров это было более чем удачное название — «Александрия». Во-первых, потому, что позволяло оформить гостиницу в очень модном египетском стиле и сделать её более привлекательной для богатых дам и состоятельных господ, отечественных и из-за рубежа, а во-вторых, потому, что являло собой возможность для хозяина выразить свои верноподданнические чувства государю-императору Александру Николаевичу и предоставляло эту возможность каждый день, пока над парадным крыльцом висела яркая вывеска...
Едва посетитель вошёл в подъезд, к нему подбежал швейцар в старинной, изукрашенной золотом ливрее со щёткой в руках и принялся угодливо смахивать снег с воротника и плеч его казённого, заметно поношенного, горохового цвета пальто. Как только швейцар оставил посетителя в покое, из тёмного угла, огороженного балюстрадной, возник гардеробщик с окладистой, до пояса бородой. Расплывшись в масленой улыбочке, он проскрипел в полупоклоне старыми, стёртыми позвонками и протянул посетителю лакированные «плечики». А тут и управляющий подоспел, одетый во всё тёмное, приталенное и строгое на английский манер. Вышколенный, он как будто видел этого посетителя впервые, хотя и знал его давно, и он как будто понятия не имел, зачем тот пришёл: «Что прикажете-с?.. Апартаменты-с? Буфет-с? Девочек-с? Или просто покушать?».
Посетителю «девочек-с» было нужно, а точнее — всего одну, хорошо известную ему «девочку».
По широкой парадной лестнице, устланной ярко-красным арабским ковром, он поднялся на этаж и после короткого, решительного стука толкнул дверь одного из номеров, опять же, хорошо известную ему дверь. Но та оказалась запертой. Разочарованно скривившись и оглядевшись, посетитель двинулся по коридору, желая известную ему «девочку» непременно разыскать.
По бокам дверей изящными фестонами ниспадали тяжёлые бархатные драпировки цвета кофе с молоком — то есть цвета Египта. Тут и там стояли глубокие диваны, засыпанные подушками с восточным орнаментом и с кистями, и кадки с высокими, под потолок, раскидистыми пальмами. А простенки были увешаны высокими медными зеркалами, забранными в ажурные золочёные рамы, и неплохого качества репродукциями картин Дэвида Робертса, с которых так и веяло южным зноем и далёкой, почти сказочной для русского человека экзотикой. Пахло восточным парфюмом, в котором искушённый нос угадал бы и мускус, усиливающий желание, и амбру, «усмиряющую гнев», и иные благовония, к коим ещё примешивался запах хорошего американского табака. Проходя по коридору, посетитель поводил туда-сюда носом и прикрывал глаза; похоже, у него был весьма искушённый нос, поскольку когда он слышал запахи, глаза ему, кажется, уже и не были нужны; спросил бы его сейчас кто-нибудь, близкий приятель, к примеру, что он слышит острым нюхом своим — кроме мускуса на шёлковых, слегка мятых подолах, кроме амбры в губной помаде и свечах, кроме иных фантастических благовоний, кроме запаха американского табака; он ответил бы приятелю, прикрывая глаза: ни с чем не сравнимый запах женщины, древний, как всё живое под небом, волнующий бесстыжестью самки и возвышенностью земного божества одновременно.