Жилец - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да не знаю я никакого ни Сапожкова, ни Любимова!
– Это не столь важно. К сожалению, наши враги усвоили опыт народовольцев. Член пятерки не знает никого, кроме своего непосредственного руководителя. Достаточно, что ваше участие в заговоре подтвердил один из главарей – Панин. Показания его вы читали. Нас теперь интересует, чем вы конкретно занимались в шпионской группе, кого завербовали в нее, какие сведения передавали.
– Если следовать вашей логике, уважаемый Арон Моисеевич, – собрав весь яд, скопившийся за часы, проведенные в кабинете Штейна, прошипел Фелицианов, – можно неопровержимо доказать, что и вы – злейший враг советского государства. Вы, конечно, можете трактовать мое политическое настроение как вам угодно, но я никогда, ни под каким видом не собирался бороться ни с каким режимом. И все мое поведение говорит исключительно о моей полной лояльности. Это простейшая житейская логика. И психология.
– Оставим житейскую логику и тем более психологию буржуазии. В наших условиях так называемая житейская логика неприменима. Если бы мы действовали в ее пределах, мы бы никогда не победили – ни в октябре семнадцатого, ни в гражданскую войну. И не построили бы государства, с которым вынуждены считаться злейшие его враги. Подождите, они еще нашей дружбы запросят. Так вот, мы действуем согласно логике борьбы. Здесь нет нейтралитета и мягкотелой лояльности с камнем за пазухой. Кто не с нами, тот против нас.
– Приятно слышать перифраз евангельского текста из уст атеиста. Но должен вам сказать, что ваша логика борьбы против вас и обернется. Гильотина баба ненасытная – за королем под нож пошли и те, кто его приговаривал под ликование толпы к смертной казни. Вы не боитесь для себя такой участи?
– Если партия сочтет мою жертву необходимой, я готов. Я принял это условие еще в 1907 году, когда сознательно вступил в РСДРП. Но сегодня логика борьбы привела в лагерь врагов вас, а не меня. Панина. Кстати, именно осознав силу этой логики, Константин Васильевич принял единственно разумное решение и признался во всем. Советую и вам поступить так же.
– В подобных советах не нуждаюсь. Мне не в чем признаваться.
– А все-таки подумайте. Панин тоже не сразу понял свое новое положение и тоже все отрицал. Подумайте, подумайте. Вот вам бумага, ручка… Я вас тут оставлю на некоторое время. И жду к своему возвращению полной откровенности с вашей стороны.
Штейн ушел, щелкнув замком за собой. И будто время унес.
* * *
Время остановилось. Мыслей не было. Ни единой. Ощущениями душа столь же бедна. Кроме чугунной тяжести в голове, не чувствовалось решительно ничего. Мрак зимнего вечера или ночи стоял за окном. Можно взглянуть на часы, но Георгию Андреевичу все равно, на который час укажут стрелки.
Фелицианов встал со стула, чтобы размять просиженные в одной позе мышцы, и едва не упал – оказалось, ноги затекли и левая онемела. Он рухнул на вокзальный диван, но даже жесткости не почувствовал – глаза сами закрылись, на прощанье закружилось лицо уполномоченного ОГПУ товарища Штейна, блеснув очками с сильной диоптрией, и растворилось в черном мраке без сновидений…
Удар по глазам. Георгий Андреевич вскинул веки и ослеп. Струя света от настольной лампы в полтораста свечей била прямо в зрачки. Из тьмы раздался деревянный голос с квадратным акцентом. Голос приказал:
– Встат! Спат не положено!
Акцент явно не управлялся с мягкими согласными, и твердые образовывали в неведомой гортани прямые углы, о которые бились гласные звуки.
– Уберите свет! Мне больно, – попросил Фелицианов. – Который час?
Просьба повисла в воздухе, неудовлетворенная, равно как и вопрос о времени. Вместо этого тьма приказала пересесть на стул, и лампа указала место.
Георгий Андреевич подчинился и снова задал вопрос о времени, хотя проще было достать часы из жилетного кармана и посмотреть. Не догадался.
Ответа он опять не получил. Вместо него услышал:
– Я должен объяснит вам ваше положение, – заговорила тьма с тем же прибалтийским акцентом. – Вы обвиняетесь в участии в антисоветском заговоре буржуазных специалистов, засланных в СССР для подготовки государственного переворота, для передачи национализированных советской властью предприятий прежним хозяевам, для сбора секретных сведений, для диверсий на железных дорогах и военных объектах. Ваше участие в заговоре доказано показаниями его главарей.
– Я протестую! Вы не имеете права предъявлять мне какие-то нелепые обвинения!
Тьма молча выслушала протесты и столь же бесстрастно продолжила криминальный бред:
– Вы можете облегчить свою участь правдивыми показаниями о степени своего участия в заговоре, о тех лицах, которых вы завербовали в него, о планах вашей группы в деле вредительства и шпионажа.
Тяжелая, хорошо налаженная машина двигалась на Фелицианова – живого, жизнью ослабленного человека. Ему впервые по-настоящему стало страшно. Он до боли прикусил губу – деревянный голос все так же ровно и бесстрастно уличал Фелицианова в немыслимых преступлениях и требовал разоружиться, признать вину, назвать имена соучастников. Сил справиться со страхом еще хватало, и Георгий Андреевич столь же тупо и механически стал отвечать:
– Мне не в чем признаваться. Никакой вины перед советской властью за мной нет и не может быть. И вы должны это знать не хуже меня самого. Никакого Любимова, никакого Сапожкова я не знаю и ни разу в жизни не видел. С Паниным после его возвращения из эмиграции встречался всего четыре раза и не видел его почти год.
Но ему столь же упрямо и последовательно твердили, что показаниями главарей заговора он разоблачен и ему ничего не остается, как очистить душу честными, искренними признаниями.
Жизнь, даже в самых мерзких проявлениях, сильнее машины, подумал Фелицианов и с чуть визгливым срывом в голосе заявил:
– Послушайте, я здесь уже с двух часов дня. Вы мне так и не сказали, который час, но мне давно пора в туалет!
– Вас проводят.
Наверное, кнопкой у стола, как когда-то давным-давно Штейн отдал приказ подать чаю с сушками, вызван был угрюмый красноармеец. Конвоир.
– Проводите гражданина в туалет, – приказала тьма.
Фелицианов, теперь настоящий арестант, препровожден был в конец коридора. Конвойный держал пост у кабинки, Георгий Андреевич сквозь фанерную стенку слышал его дыхание. Оглядываясь на хлипкую загородку, воровским движением Фелицианов вынул часы: они показали пять минут седьмого.
Под обратным конвоем Георгий Андреевич все пытался вычислить, когда Штейн оставил его и сколько времени он проспал.
Предутренний сумрак из окна обозначил силуэт высокого и ширококостного человека в таком же, как у Штейна, военном френче, но будто влитом в мощное тело счастливца, родившегося в нем, как штатский в рубашке. Еще несколько мгновений спустя обозначился бледно-желтый цвет волос над красноватым лицом с выражением удивительно бесстрастным и суровым. Улыбка никогда не трогала этих узких, почти бесцветных губ над тяжелым подбородком. Белесые глаза почти не мигали.