Собрание сочинений в 9 тт. Том 9 - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь, через восемнадцать лет, пила возмездия, которую мы, конечно, именовали пилой добродетели и справедливости, чуть не коснулась этого тайного, скрытого, незаросшего гвоздя, засевшего в моральном древе нашего общества, — этот гвоздь разъедал рану неизлеченную и неизлечимую, потому что это был не просто грех, но грех смертный, — он и вообще-то не должен бы существовать, самое это понятие должно было бы себя уничтожить, и все же люди совершают этот грех постоянно и почти повсеместно с полной безнаказанностью; и у всех на глазах эти двое восемнадцать лет не только попирали добродетель и нравственность, но даже принуждали добродетель и нравственность покрывать их просто потому, что не оставляли следов: по-настоящему их никто еще не поймал; они оскорбляли нравственность, заручившись поддержкой экономики, потому что их разоблачение угрожало репутации и платежеспособности банка.
Весь город разделился на два лагеря, из которых каждый, в свою очередь, разделился, так сказать, на сотню самостоятельных, обособленных бивуаков: женщины, которые ненавидели миссис Сноупс за то, что она первая завладела мистером де Спейном, или же мистера де Спейна за то, что он предпочел им миссис Сноупс, и мужчины, которые ревновали, потому что хотели бы быть на его месте, или ненавидели его за то, что он моложе или храбрее (они, конечно, говорили — счастливее); и люди обоего пола — или нет: некоего тошнотворного среднего пола, — которые ненавидели их обоих за то, что они придумали или сделали вместе что-то такое, чего они сами по какой-то причине не могли сделать; и потому это великолепие не только не должно было существовать впредь — оно и раньше не должно было существовать — женщины этого пола ненавидели его, потому что оно обязательно, непременно должно быть бесплодным, а мужчины этого пола — потому, что поставили холодную надежность звонкой монеты выше дикого разгула крови; эти люди, которые не только покрывали грех, но и сами горько терзались, оберегая грешников ради банка де Спейна. Два лагеря: одни говорили, что теперь этот грех нужно разоблачить, слишком уж долго он тянется — целых восемнадцать лет; другие говорили, что рискованно разоблачить его сейчас и обнаружить собственную нашу низость, поскольку мы все это время покрывали его.
А ведь пила вовсе не искала этот гвоздь. Для Джефферсона она его уже коснулась; мы теперь просто ждали, в какую сторону куски этого самого дерева в нашем лесу (а не самой пилы, ни в коем случае не самой пилы: если бы, прикоснувшись к гвоздю, это добродетельное и несокрушимое моральное орудие разлетелось на куски, нам оставалось бы только махнуть на все рукой, убедившись, что весь строй нашей жизни, основанный на баптистских принципах, это обман, ничто) полетят и посыплются.
Так было весь этот день, пока старый мистер Уорнер скрывался или, во всяком случае, пребывал в доме мистера Сноупса. Мы даже не знали толком, действительно ли он в городе, никто его не видел; мы только знали от Рэтлифа, что он приехал на автомобиле своего сына в четыре часа утра, но этого нельзя было сказать наверняка, разве что Рэтлиф сторожил всю ночь парадную дверь Сноупса. Но мистер Уорнер был там, должен был там быть, иначе какой во всем этом смысл. И банк мистера Спейна работал, как всегда, спокойно, по-деловому, окруженный золотым ореолом, до трех часов, когда пришла пора его закрывать, и почти сразу же рассыльный из аптеки Кристиана постучался в боковую дверь, держа в руке неизменный поднос с четырьмя стаканчиками кока-колы для двух девушек-бухгалтеров, счетовода мисс Киллбрю и кассира мистера Хависа. И сразу же, как обычно, вышел мистер де Спейн и, как обычно, сел в свою машину и поехал на одну из ферм, которыми он теперь владел или на которые банк держал закладные, поехал, как всегда: ни спешки, ни паники, ничто не нарушило обычный финансовый день. А потом, в тот же день, не то до полудня, не то после, кто-то сказал, что видел и самого мистера Сноупса, такого же, как всегда, неторопливого и спокойного, в черной плантаторской шляпе, все еще казавшейся новехонькой (крошечный галстук бабочкой, который он носил вот уже восемнадцать лет, всегда казался таким), он шел по своим таинственным, неведомым делам.
И вот уже пять часов, а ничего еще не случилось; скоро люди начнут расходиться по домам ужинать, и тогда будет слишком поздно, и я хотел бы пойти в кабинет подождать дядю Гэвина, чтобы вместе с ним идти домой, только мне пришлось бы взбираться вверх по лестнице, а потом снова спускаться вниз, и я думал, как эти слова — весенняя лихорадка — оправдывают человека, когда ему лень что-нибудь сделать, а потом я подумал, что, может, весенняя лихорадка вовсе не оправдание, потому что, может, это и впрямь весенняя лихорадка.
Так что я просто остановился на углу, где он должен был пройти, и стал его дожидаться. И вдруг я увидел миссис Сноупс. Она только что вышла из косметического кабинета, это по ней сразу было видно, и мне вспомнилось, как мама однажды сказала, что она единственная женщина в Джефферсоне, которая никогда туда не ходит, потому что ей это ни к чему, потому что в косметическом кабинете нет ничего такого, чего нет у нее самой. Но на этот раз она вышла именно оттуда, постояла с минуту и посмотрела в обе стороны, а потом повернулась и пошла ко мне, увидела меня, подошла и говорит: «Здравствуй, Чик», — а я приподнял кепку, а она подошла еще ближе и остановилась, и тогда я совсем снял кепку; на руке у нее висела сумочка, как у благородной дамы, и она уже открывала ее и что-то доставала оттуда.
— Я искала тебя, — сказала она. — Отдай вот это своему дяде, когда придешь домой.
— Хорошо, мэм, — сказал я. Это был конверт.
— Спасибо, — сказала она. — А что, о мальчике Ридделла больше ничего не известно?
— Не знаю, мэм, — сказал я. Конверт был незапечатанный. И не надписанный.
— Будем надеяться, что его отвезли в Мемфис вовремя, — сказала она. А потом сказала: — Еще раз спасибо. — И пошла дальше, как она всегда ходит, не так, словно пойнтер, который сейчас сделает стойку, как Линда, а словно вода течет. Она могла бы позвонить ему из дому, и я уже рот раскрыл, чтобы сказать: «А маме, конечно, показывать не надо?» — но вовремя остановился. Ведь письмо не было запечатано. А потом я уже не спросил этого. Да и зачем было спрашивать. Мамы еще и дома не было, и к тому же я вспомнил: сегодня