Последняя Золушка - Наталья Костина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это она тебя сюда устроила? — Я еще не чувствую того, что просто ДОЛЖЕН был бы почувствовать, но…
— Это ее клуб, — бесплотным голосом сообщает Кира. — Она здесь хозяйка.
— Что?…
— Она меня сюда взяла. После того, как… — Кира снова садится. — После всех моих неприятностей. Так что я ей… обязана! — еще раз повторяет она.
— Та-а-ак… — не до конца понимая, говорю я. — А… что с тобой случилось?
— Я работала хирургом, и у меня умер пациент. Знаешь, — говорит она и отворачивается к окну, — у каждого хирурга свое… кладбище. Пациенты умирают, и от этого никуда не денешься. Хирурги… они ошибаются даже чаще, чем принято думать. Но многие ошибки можно исправить… быстро. На другие тебе указывают, когда ты еще учишься, и ты этого больше не повторяешь. Но очень много так и остается… навсегда. Я была хорошим врачом… наверное…
— Ты и сейчас хороший врач! — горячо начинаю я, но она не слушает.
— И я бы не ушла из хирургии, это было мое… не то что здесь!.. Но… он умер-таки по моей вине. День был очень тяжелый, ургент везли с утра до ночи, я уже еле на ногах стояла… Операция была сложная, и я чувствовала, что просто отключаюсь. Оставалось только наложить швы, и я доверила это ассистенту. Ординатору… практиканту. Ты этого не знаешь, я скажу по-простому: швы накладываются везде по-разному: внутренняя часть зашивается одним способом, наружная — другим… много разного и по отдельным органам… нюансов, — но нельзя ничего делать не так, как положено. И я должна была не уходить или хотя бы спросить, как он зашил. А этот молодой идиот… он тоже устал… и сделал как проще и быстрее. Это было первого января. Очень тяжелое время для больницы скорой помощи… всегда. И… в отделении тоже пили. Новый год, — она тяжело сглотнула, — и все такое… Короче, у пациента ночью открылось внутреннее кровотечение, и никто не пришел проверить. Его еще можно было спасти, но никто не пришел. И я… я тоже не пришла. Хотя это был МОЙ больной. Я… я просто сдала смену и уехала домой. С облегчением. А потом мне позвонили. Он умер. И к тому же оказался сыном очень непростого человека. Да какая разница, главное — умер. Хотя мог бы жить и радоваться… Он был совсем молодой, единственный сын у родителей. Только женился, ребенок должен был родиться через два месяца… Родился… Без отца. А меня уволили и должны были судить. Но неожиданно возникла она — Светлана. Не знаю, что она сделала и где… надавила или договорилась, но меня оставили в покое. А потом она приехала и пригласила меня работать здесь. Это было не по профилю, но лучше, чем ничего. И я обязана ей, понимаешь?
Я понимал. Пожалуй, я даже СЛИШКОМ понимал. Светлана желала владеть информацией, и врачебные тайны наверняка тоже входили в этот круг. К тому же удобно иметь своего человека, а заодно и опытного медика под рукой, когда работаешь с молодыми и порой неосторожными в связях женщинами. Венерические заболевания, может быть, аборты, а она ведь не была — она ОСТАВАЛАСЬ хорошим хирургом, Кира! И она будет молчать, потому что обязана! Благодарна. Признательна. Зависима. И, наверное, еще и порядочна, а такие молчат ВСЕГДА.
— Как тебя зовут? — мягко спрашивает женщина.
— Мирабелла… — тихо, едва слышно шепчу я.
— Какое красивое имя! — говорит она и мягко берет меня за руку. У нее все мягкое — пальцы, голос, взгляд и свитер, к которому я случайно прикасаюсь, тоже какой-то особенно мягкий. Комната же, в которой я стою, наоборот, вся жесткая. Твердая. Железная. С остро заточенными углами и режущим взгляд порядком. Здесь все разложено очень ровно, словно по линейке, и нигде ничего лишнего. Мы все, все до единого, боимся и комнату, и ее хозяйку. «Сейчас вот возьму за шиворот да к директору отведу!», «Если не прекратите орать, отправитесь в кабинет!», «Вы — да, да, вы двое… к директору давно ходили?»
Я ничего такого не сделала… но вот я тоже здесь. В той, что практически распоряжается нашими жизнями, словно мы ее подданные или крепостные, с виду ничего особенного: это женщина с пухлыми щеками и взглядом, который кажется немного сонным. Из острого у нее только ногти — они заостренные и длинные, и она постукивает ими по столу:
— Да… это наша Мирабелла! Она сирота… сиротка.
Я стою словно оглушенная, пытаясь расслышать то, что женщина с толстыми щеками говорит обо мне, но сердце отчего-то колотится так, что я почти ничего не могу разобрать:
…году… наследственность… родственников совсем… тем не менее… учится… другую?
Женщина с мягкими руками сжимает мою ладошку в своей и внезапно слух возвращается:
— Я не хочу… другую, — говорит она. — Мирабелла сейчас поедет ко мне в гости, правда? А завтра вечером я ее привезу.
— Хорошо, — со вздохом говорит директриса. — Только я обязана вас предупредить. У девочки есть одна дурная привычка…
Я закрываю глаза. Зажмуриваюсь крепко-крепко. Так, что под веками вспыхивают радужные кольца и взвиваются огненные шары. Я не хочу тут стоять и делать вид, что ничего не понимаю! «Они дети…». «Да говори что хочешь, они еще ничего не понимают!» Иногда мне хочется крикнуть: «Вы все дураки! А мы всё, всё понимаем!»
Взрослые — очень странные.
Взрослые на самом деле совсем не умные. Просто… просто им почему-то разрешают распоряжаться нами. Детьми.
Я не хочу становиться взрослой. Теткой с пухлыми щеками, пухлой головой с волосами, как белая мочалка, и пальцами-сосисками, из которых, словно когти хищной птицы, торчат кинжалы ногтей. Я не хочу тыкать такой же сосиской с когтем на конце в детей. Которые все уже понимают. Но которым нельзя об этом говорить. Даже друг с другом. Почему? На этот вопрос они никогда не отвечают. Быть может, потому что у них попросту нет ответов? Вместо ответа они могут на тебя накричать. Отвесить подзатыльник. Поставить в угол. Или сказать, что у тебя плохая наследственность. И что твоя мать была проституткой и ты обязательно станешь такой же. Они не всегда говорят это вслух. Но я СЛЫШУ. Все. Все слышу! И про наркотики. И что я — самая уродливая девочка на свете. И что у меня нет отца… и никогда не было. И что… что я писаюсь в кровать. Вот уже почти два года писаюсь в кровать. И поэтому меня никто не возьмет. Ни на выходные, ни на каникулы, ни тем более навсегда. Я еще долго буду жить тут… очень долго. Пока не вырасту. Но только я совсем не расту… Алла, с которой мы все-таки помирились, вдруг стала выше меня на полголовы. Она почти красивая. У нее всегда чистая постель, и от нее не пахнет, как от меня. Мы помирились, потому что я рассказала, что тоже видела ангела. Теперь у меня на шее крестик. По воскресеньям к нам приходит батюшка. Это такой человек, который может разговаривать с Богом. У него борода и усы, и тоже пухлые щеки, и пальцы-сосиски. Но… он не похож на нашу директрису. Я даже не хочу говорить, что он пухлый. Или толстый. Или жирный. Жирдяй, как кричат у нас вслед тем, кто ходит переваливаясь, не умеет бегать и очень много ест. Или не много ест, но отчего-то все равно толстый. Жиртрест. Сало-мясо-колбаса. Батюшка не такой. Он… он, наверное, совсем не такой, как все. Он расспрашивал меня про ангела и ни разу не перебил. И не сказал: «Ладно, кончай врать. Летала она! Никуда ты не летала. И не бывает никаких ангелов — ни нарисованных, ни в перьях. Ангелов вообще не бывает». Он слушал и кивал, а потом дал мне крестик. И сказал, чтобы я пока носила его просто так, а потом он меня окрестит. Когда ему дадут автобус для всех некрещеных деток. И что, когда он меня будет крестить, у меня будет другое имя. Потому что… — Тут батюшка запнулся и сказал почему-то шепотом, прямо мне в ухо: «Ты не обижайся, деточка, но нет такого имени — Мирабелла». А потом посмотрел на меня так, словно был виноват. Но я не обиделась. Я и сама хорошо знаю, что такого имени нет. Потому что Мирабелла — это что-то, не имеющее ко мне никакого отношения. Он один это понял — батюшка в длинном платье, которое называется смешным словом «ряса», и с усами. Я знаю, почему он понял — потому что сам тоже не слишком похож на взрослого. Батюшка рассказывает странные вещи, примерно как Алла. Когда он рассказывает, то смотрит на нас, будто ему неудобно за то, что он говорит: мы ведь понимаем, что такого никогда не могло бы случиться! Что на самом деле это все как в мультиках или сказках, но он считает, что это действительно было. Что действительно жил такой человек, который умел ходить по воде. Мне тоже часто снится удивительное — один раз приснилось, что я умею летать. Наверное, и тому человеку снилось, что по воде можно ходить. Он проснулся и стал всем рассказывать. Потому что не знал, что этого делать не нужно. И взрослые — те, которые совсем не умные, — над ним смеялись. И даже били его. И прибили его к кресту. Огромными гвоздями. Я зажмуриваюсь, потому что у меня просто свербит в тех местах, куда ему втыкали гвозди. И били по ним молотком. Я смотрю на свои ладони — они становятся красными. Тот, которого прибили к кресту, умер. Батюшка говорит, что все, кто умер, потом воскресают. Что раньше так не было, а потом тот, кто ходил по воде, Христос — вот как его звали — сделал, чтобы так стало. Я не понимаю, почему так. Воскреснуть — значит опять стать живым. Но моя мама не стала! И уже не станет, потому что ее закопали в землю! Одно дело — ходить по воде, и совсем другое — воскреснуть, если тебя закопали очень глубоко! Даже если ты оживешь, как оттуда вылезешь? Я все-таки думаю, что, если умер, это навсегда. Просто батюшка хочет сказать нам хорошее, потому что мы все действительно сироты… нет, не сиротки, как сладко сейчас выговорила пухлая тетка за столом, на котором все разложено по порядку, а просто сироты. Те, у которых никого нет. У которых все умерли. И их закопали в землю. Холодную землю, такую же, как за окном.