И переполнилась чаша - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что это значит? – спросил Жером. – Алиса, Алиса, что он говорит?
– Я вам все объясню, – сказала Алиса. Она медленно открыла лицо, и руки ее соскользнули на колени с изяществом, неосознанно отмеченным обоими мужчинами.
– Алиса, – спросил Шарль, – Алиса, он не сделал вам больно?
Она улыбнулась. Улыбнулась его исключительной и вместе с тем встречающейся довольно часто доверчивости: полюбив женщину, Шарль, как видно, не мог вообразить себе, чтобы она изменила ему по своей воле.
– Нет, – отвечала она, качая головой, – нет, он не причинил мне боли. Нисколько. Прошу вас, Шарль, оставьте нас, я должна поговорить с Жеромом.
– Погоди, – остановил Жером направляющегося к двери Шарля и пошел ему навстречу с опущенными руками. – Подлец, – процедил он сквозь зубы, – ничтожный подлец. Дерьмо. Ты всю жизнь только этим и занимался! Жулик, бабник, обманщик. И трус в придачу! Иди отсюда, подонок!
Голова Шарля моталась справа налево, словно под ударами. Он закрыл глаза и не отвечал. И только когда Жером замолчал, он развернулся по-военному и быстро вышел.
Когда Жером шагнул на Шарля, Алиса инстинктивно встала и простояла, пока тот не вышел. Теперь Жером повернулся к ней лицом, оба ощущали боль от разделяющего их пространства, от их трагикомического положения и банальности разыгрывавшейся драмы. Алиса впервые видела Жерома в роли, его недостойной, и происходило это по ее вине. Ее охватило отчаяние. Ей хотелось обнять этого старенького мальчика, серьезного, ответственного, но ведь и ранимого. Что она ему скажет, что тут можно сказать? Сам он был не настолько жесток, чтобы оскорблять ее, и не настолько глуп, чтобы упрекать. Он молчал, в глазах его читалось настороженное ожидание и паническое недоумение.
– Извините меня, – произнес он наконец прерывающимся и более низким, чем его обычный баритон, голосом, – извините меня, Алиса, я хотел бы сесть. Все это так тяжело…
Он повел рукой, указывая на гостиную, где окончилась его великая любовь, и на мир за окном, где повсюду нагромождались трупы.
Так мало места… мы, в сущности, занимаем так мало места, думала Алиса, на этом огромном шаре, где раскручиваются и закручиваются наши судьбы. Когда стоишь, занимаешь ничтожную площадь, не больше поломанного фонаря, эдакий цилиндр диаметром в восемьдесят сантиметров, а высотой – в метр или два, не более. Потом, когда положат, будет наоборот. Если бы тела не разлагались, Земля была бы покрыта многими слоями умерших мужчин и женщин. Она была бы полностью обернута, опоясана, утыкана трупами, многими слоями трупов…
Алиса любила обрушивать на Жерома такого рода разглагольствования, а он находил их нравственными, поэтичными и не лишенными юмора. Шарль бы от подобных бредней отшутился или же с карандашом в руке принялся бы за хитроумные вычисления и в результате с гордостью объявил, что Земля в таком случае увеличилась бы на метр в окружности. Да о чем она думает? Что за дурь лезет в голову в то время, как Жером стоит перед ней, страдает из-за нее, а сама она с трудом сдерживает слезы? Что за неумолимый бесчувственный зверек поселяется время от времени у нее в голове и хозяйничает там?
– Послушайте, Алиса, – сказал Жером, глядя на воображаемый огонь в камине, по счастью, не горящем, потому что, несмотря на закрытые ставни и наступающий вечер, она слышала, как гудит от зноя гравий и беззвучно полыхает трава.
– Послушайте, – говорил Жером, – расскажите мне по порядку все, что произошло.
– Шарль все рассказал верно, – ответила она полушепотом, словно бы в комнате повсюду были расставлены микрофоны. – Часов, наверное, около шести мы вышли из комендатуры, каким-то чудом нашли фиакр, ведь было очень поздно: уже занимался великолепный день, – добавила она, не подумав.
Голос ее звучал зачарованно, и Жером отчетливо себе все представил: пустынный, им одним принадлежащий Париж, весенний рассвет, цоканье копыт по мостовой, дремлющая Сена, усталость, облегчение, общие переживания. Он закрыл лицо рукой, ладонь при этом развернул к ней, как если бы хотел смягчить удар. Логичней было бы ему приложить ладонь к своей груди. Потому что муки его подпитывались его собственными воображением и памятью, исходили из его собственного сердца. Алиса увидела руку, выставленную между нею и им, руку, долгое время согревавшую ее руки, часами гладившую ее волосы, руку, открытую для нее, протянутую ей в течение трех лет. Она вдруг отчетливо вспомнила прикосновение этой горячей, надежной, немного костистой руки к своей руке и оттого подтянула к себе колени, обвила их, скорчилась. Кто-то в ней кричал: «Жером, Жером, помоги мне! Помоги мне, Жером!» Но этот кто-то больше не был ею: то был послушный, хрупкий, весьма утонченный ребенок, и с ним она теперь расставалась.
– А потом? – спросил Жером.
– Потом? Шарль вам не рассказал, в комендатуре произошла кошмарная сцена. Офицер стал посмеиваться над моим пристрастием к евреям: дескать, это из-за обрезания. Шарль на них набросился, они его избили до потери сознания. Когда он очнулся, они решили проверить, не еврей ли он, то есть хотели, чтобы я проверила… Сорвали с него брюки и оставили без ничего. Он стоял передо мной в смокинге и в носках, сгорая от стыда. Чтобы его подбодрить, я сделала восхищенное лицо вместо целомудренного, чуть даже не присвистнула от восхищения. Но все равно он претерпел чудовищное унижение. И по возвращении в гостиницу…
– Если я правильно понимаю, вы из сострадания позволили…
– Нет! – Алиса говорила очень четко, такой голос означал у нее гнев, этот голос Жером узнал тотчас, хотя ему редко доводилось его слышать. Однако он сейчас утратил всяческую осторожность. – Нет, я не позволила! Я сама привлекла его к себе, я сама увлекла его в свою постель, потому что он мне очень нравился, – она сделала паузу. – Жером, не вынуждайте меня говорить такие вещи.
– Прошу прощения, – растерянно пробормотал Жером.
Сердце его билось так, что едва не оглушало его самого, билось глухо и равномерно, производя адский шум. Эх, умереть бы сейчас, не сходя с места! И никогда больше не видеть, никогда больше не мечтать об этом прекрасном, расстроенном, виноватом лице! Лице, на котором ему ни разу не случилось видеть судорогу наслаждения! И никогда больше не слышать, не слушать, не прислушиваться к звукам чуть хрипловатого негромкого голоса! Голоса, которого он также ни разу не слышал запыхавшимся или резким, визгливым или низким, надломленным, страждущим, изнемогающим, пресыщенным!.. Голоса, который ни разу не выкрикнул в постели его имени: «Жером! Жером!» – и который прошлой ночью, возможно, кричал: «Шарль!»
Почему? Отчего? Он был готов схватить Шарля за горло, приставить к груди нож и потребовать объяснить ему в подробностях все тонкости наслаждения, которого сам он не сумел дать Алисе. Собственная низость угнетала его, но навязчивые мысли не отступали.
– Вы намереваетесь остаться здесь с ним?
– Да, Жером, – отвечала Алиса.
На глазах у нее снова выступили слезы, покатились по щекам, потому что сказанное ею «да» было необратимым, официальным, окончательным. Это «да» оформило и удостоверило нечто неуловимое и невыразимое; это «да» означало разрыв и потерю человека, бывшего самым близким ей существом, ее единственным оплотом против одиночества и безумия. Да, она безумна, совершенно безумна, она сошла с ума! Как, скажите, как жить без Жерома? А если снова ее станут мучить кошмары, если ей захочется поговорить, чтобы избавиться от бреда и страха, к кому она обратится, кто сможет, кто захочет ее понять? Какой любовник, будь он сто раз без ума от ее тела, вынесет ее душу? Это убийственное умопомрачительное безрассудство; вот именно: она потеряла рассудок. Она вспоминала свое прошлое с Жеромом, пыталась представить себе будущее их обоих.