Преступление в Орсивале - Эмиль Габорио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лекок покачал головой.
– Нет, кто же станет убивать жену только потому, что разлюбил ее и влюбился в другую? Жену в подобных случаях просто бросают и уходят к любовнице. Такое происходит чуть ли не каждый день, закон и общество не слишком сурово осуждают за это мужчину.
– Но если жена владеет всем состоянием… – настаивал доктор.
– Это не тот случай, – отвечал Лекок. – Я навел справки. У Тремореля от его огромного состояния остались сто тысяч экю, спасенные его другом Соврези, а кроме того, жена по брачному контракту передала ему в полную собственность полмиллиона. С восемьюстами тысячами франков можно спокойно жить в свое удовольствие. И притом граф полностью распоряжался ценностями, являвшимися их общей собственностью. Он мог делать с ними, что заблагорассудится: продавать, покупать, обращать в деньги, класть в банк, изымать из банка.
Жандрону нечего было возразить. А Лекок продолжал говорить как бы с сомнением, но при этом упорно не сводил с папаши Планта вопросительного взгляда.
– Нет, я чувствую, причину сегодняшнего преступления, мотивы, вынудившие графа пойти на убийство, надо искать в прошлом. Граф и графиня были нерасторжимо связаны каким-то общим преступлением, и только смерть одного из них могла дать другому свободу. О преступлении я подумал сразу же. С самого утра все наталкивало меня на эту мысль. И наш пленник Робло, собравшийся разделаться с господином мировым судьей, был либо орудием, либо соучастником преступления.
Доктор Жандрон не присутствовал при некоторых событиях, разыгравшихся в «Тенистом доле», а затем вечером в доме орсивальского мэра, когда установился молчаливый союз между папашей Планта и сыщиком. Поэтому ему понадобилась вся его проницательность, чтобы заполнять пробелы и улавливать то, что лишь подразумевалось в этом почти двухчасовом разговоре. Но когда Лекок завел речь о давнем преступлении, доктора словно осенило, и он вскричал:
– Соврези!
– Да, Соврези, – подтвердил сыщик. – И бумага, которую так упорно искал убийца, должна содержать неоспоримое доказательство преступления.
Несмотря на выразительные взгляды и чуть ли не прямой призыв высказаться, старый судья молчал. Казалось, он витает где-то далеко-далеко, и глаза его, устремленные в бесконечность, высматривают события, исчезнувшие в смутной дымке былого.
После некоторого колебания Лекок решился на фронтальную атаку.
– Каким же тяжким должно быть бремя прошлого, чтобы такой молодой, богатый, благополучный человек, как граф Эктор де Треморель, решился на преступление, смирившись с тем, что ему придется скрываться, жить вне закона, утратить все – положение, имя, честь! Бремя прошлого, из-за которого двадцатилетняя девушка решилась покончить с собой!
Папаша Планта очнулся. Бледный, взволнованный, он воскликнул каким-то не своим голосом:
– Что вы говорите? Лоранс ничего не знала!
Доктору Жандрону, наблюдавшему за Лекоком, почудилось, будто на губах сыщика мелькнула лукавая улыбка. Но мировой судья тут же овладел собой и обычным ровным тоном произнес:
– Господин Лекок, нет необходимости прибегать к хитростям и уловкам, чтобы побудить меня открыть все, что мне известно. Я уже достаточно доказал вам и свое уважение, и доверие. Так что вам нет надобности использовать против меня печальную и, как вам наверняка представляется, смешную тайну, в которую вы проникли.
При всей своей самоуверенности сыщик несколько смутился и попытался протестовать.
– Да-да, – прервал его папаша Планта, – ваш сверхъестественный талант открыл вам истину. Но вы знаете не все, и даже сейчас я не сказал бы ни слова, если бы не исчезли причины, вынуждавшие меня молчать. – Мировой судья открыл потайной ящик старинного дубового бюро, достал довольно толстую папку и выложил на стол. – Вот уже четыре года день за днем, нет, час за часом я наблюдал, как развивается чудовищная драма, кровавая развязка которой произошла минувшей ночью в «Тенистом доле». Поначалу мной двигало всего лишь любопытство оставшегося не у дел стряпчего. А потом я надеялся спасти жизнь и доброе имя существа, бесконечно мне дорогого. Почему я умалчивал о своих открытиях? Это, господа, тайна моей совести, и совесть меня ни в чем не упрекает. А с другой стороны, я закрывал глаза на очевидное, и понадобились вот такие жестокие доказательства…
Рассвело. По садовым дорожкам, насвистывая, безбоязненно прыгали дрозды. По булыжной дороге, ведущей в Эври, с грохотом катились повозки крестьян, направляющихся спозаранку на поля. Но мрачную тишину библиотеки нарушал только шорох страниц, которые перелистывал мировой судья, да время от времени стоны и вздохи запертого в чулане костоправа.
– Прежде чем начать, я хотел бы поинтересоваться, как вы себя чувствуете, – спросил папаша Планта. – Ведь все мы уже почти сутки без сна…
Но доктор и сыщик уверили его, что не испытывают нужды в отдыхе. Лихорадочное любопытство превозмогло усталость. Наконец-то они узнают разгадку кровавой тайны.
– Ну что же, – промолвил мировой судья, – тогда слушайте.
– В двадцать шесть лет граф Эктор де Треморель был законченным образцом, совершенным идеалом великосветского жуира нашего времени, то есть человеком бесполезным и даже скорее вредным для общества, существующим, казалось бы, только для того, чтобы наслаждаться радостями жизни в ущерб всем и вся.
Последний представитель знатного рода, аристократ, молодой, элегантный, фантастически богатый, обладающий железным здоровьем, он с безумным, а некоторые говорили – с постыдным – легкомыслием расточал и свою молодость, и свое состояние.
Правда, благодаря всевозможным похождениям он снискал огромную, хотя и малопочтенную известность. Его конюшни, выезды, слуги, обстановка, собаки, любовницы были предметом постоянных толков и сплетен. Великолепные лошади, которые казались ему уже недостаточно хорошими, высоко ценились у знатоков, а какая-нибудь девка, удостоившаяся его благосклонности, тотчас возрастала в цене, подобно векселю, подписанному самим Ротшильдом.
Не следует думать, будто он родился с дурными задатками. Еще в двадцатилетнем возрасте он обладал добрым сердцем и возвышенными идеями. Но шесть лет жизни в свое удовольствие испортили его до мозга костей. Безумно тщеславный, он готов был на все, лишь бы удержаться на гребне известности. Наделенный безмерным, чудовищным эгоизмом, граф интересовался только своей особой и совершенно не умел замечать чужие страдания. Он упивался пошлой лестью так называемых друзей, которых притягивали его деньги, и был вполне доволен собой, принимая свой грубый цинизм за ум, а высокомерное презрение к любым нравственным нормам, полнейшее отсутствие принципов и недалекий скептицизм за сильный характер. Ко всему прочему он был слаб. У него были капризы, но отсутствовала воля. Он был слаб, как дитя, как женщина, как девчонка.
Его имя постоянно мелькало на страницах модных листков; они взапуски повторяли остроты, которые он произнес или мог произнести, будь у него досуг их придумать. Любое событие его жизни, любой его поступок тут же обнародовались. Ужиная как-то в кафе, он вышвыривает в окно всю посуду. Это ему обошлось в тысячу луидоров. Браво! На другой день, изрядно выпив, он устраивает в ложе у самой авансцены скандал с какой-то шлюхой, так что понадобилось даже вмешательство комиссара полиции. Увы, времена Регентства[8] прошли.