Моя свекровь Рахиль, отец и другие... - Татьяна Вирта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, писателем заделался? В Москву подался?
Получив на все эти вопросы утвердительные ответы, Сторожев подвел итог беседы:
– Удостовериться хотел! – И добавил важно: – А роман твой я прочитал, ты там, в общем и целом, правильно всё описал.
На расспросы о своей собственной судьбе Петр Иванович отвечал уклончиво. Как уцелел он в бойне Гражданской войны, где отбывал наказание, – распространяться об этом не стал. Одним махом выпил стопку водки, от закуски отказался, мол, непривычные мы. Не обошлось и без просьбы, – мол-де подкинь немного денег, нужда одна есть! Получив желаемое, Сторожев попрощался и ушел. Н. Вирта, по своему журналистскому обыкновению, прежде всего воспользовался своим неразлучным фотоаппаратом «Лейка» и успел сфотографировать Сторожева, – по этому снимку потом гримировался Хмелёв.
Вскоре после столь невероятной, неожиданной встречи в декабре 1937 года до отца доходит трагическая весть о том, что решением тройки УНКВД Сторожев П. И. приговорён к высшей мере наказания и расстрелян.
Узнаваемые персонажи литературных произведений нередко доставляют авторам множество неприятностей.
С прототипами отца дело обстояло не лучше. Для обострения ситуации Н. Вирта в романе, как и в пьесе, развел братьев Бетиных, Листрата и Лёшку, по разные стороны баррикад, – поначалу один из них был антоновцем. И вот, когда роман «Одиночество» дошел до их родных мест, районное начальство, будучи убежденным в том, что написанное пером не вырубишь топором, исключило «бывшего мятежника» из колхоза. По тем временам такое отлучение означало полнейшее бесправие. Отцу пришлось рассылать множество бумаг в разные инстанции, в которых он убедительно просил не смешивать литературный вымысел с реальностью и, в конце концов, добился того, что пострадавший был принят обратно в колхоз и восстановлен в правах лояльного члена общества.
Между тем в судьбе моих родителей происходили перемены, больше похожие на волшебный сон, чем на действительность. Из подслеповатой комнатушки с окнами, глядящими на тротуар, на окраине Москвы они переехали в квартиру в Лаврушинском переулке, где только что был выстроен один из первых домов писателей. Окнами она выходила на кремлевские звезды и церковь в Кадашах. В 1937 году отец получил дачу в Переделкино по нынешней улице Серафимовича 19, нижняя половина дачи принадлежала нам, верхняя – Леониду Соболеву и его супруге Ольге Иоанновне. Соболевы появлялись на даче лишь изредка. А наша семья поселилась на даче основательно. Вначале у нас был огромный участок в два с половиной гектара, частично занятый лесом, частично тогда еще невозделанным лугом. Впоследствии дальний конец участка отошел Серафимовичу. Когда мы получили нашу дачу, она была последней в посёлке. Но потом все вокруг стало быстро застраиваться, так что за нами появился посёлок Госплана, потом «адмиральские» дачи и прочее.
Николай Вирта был страстным садоводом. Цветники из флоксов, георгинов, пионов, табака, золотых шаров поражали всех наших соседей. Но и мы ходили к ним смотреть, что и как у них произрастает, – к Кассилям, к Катаевым, к Чуковским. Однако в любви и чуткости к природе с моим отцом мог сравниться только Леонид Леонов, автор «Русского леса».
Помимо очевидных материальных благ изменения в судьбе родителей предопределил на всю дальнейшую жизнь их круг общения. В Лаврушинском переулке ближайшими соседями и друзьями отца оказались Константин Финн, Всеволод Вишневский, Александр Афиногенов, Семен Кирсанов, Евгений Петров. Папа очень любил Афиногенова. Он был женат на хорошенькой американке Дженни. Говорили, что она коммунистка, но что совершенно точно – она была вегетарианка. У Дженни был девиз: «В доме должен быть легкий атмосфэр!», а своего Сашу она кормила исключительно морковными котлетами. Насладившись ими, Афиногенов появлялся у нас дома, высокий, светловолосый, с внешностью киногероя, и просил отца:
– Коля, поедем со мной в «Националь», что же я должен один там обедать?!
Афиногенов погиб при одной из первых бомбежек Москвы в 1941 году. Его тело, извлеченное из-под развалин, идентифицировали по руке с одной недостающей фалангой большого пальца. Через несколько лет после войны Дженни сгорела во время пожара на теплоходе «Победа», плывшем по Черному морю. Такая вот выпала им судьба.
Мои родители дружили с семьей Е. Петрова. В жену Петрова, красавицу Валентину Леонтьевну, был пылко влюблен Ю. Олеша, и это о ней написал он знаменитую фразу: «Она прошелестела, как ветвь, полная цветов и листьев». Ну, а я очень дружила с Петей, носившим свою природную фамилию Катаев (Петров – это псевдоним, чтобы отличаться от брата В. П. Катаева). Впоследствии Петя приобрел «всесоюзную» славу, поскольку был главным оператором любимой народной эпопеи «Семнадцать мгновений весны». Петя с детства был увлечен кинематографом, джазом и мог говорить об этом часами. Я была чуть моложе его, а ближайшим другом Пети был Алеша Баталов, они обсуждали все новости кино и джаза взахлеб. В доме Петровых еще до войны появились невиданные тогда вещи: холодильник, радиола, сама менявшая пластинки, – все это Евгений Петров им привез из своей поездки в Америку…
Николай Вирта на всю жизнь сохранил благодарность Всеволоду Вишневскому, рискнувшему опубликовать никому не известного автора, что называется, «из потока». Вишневский всегда был его первым читателем и критиком. Моя мама дружила с женой Вишневского Софьей Касьяновной, изысканной дамой, художницей, много работавшей в качестве художника-декоратора в театрах Москвы. Софья Касьяновна оформляла некоторые спектакли моего отца. Помню обвальные аплодисменты, когда в спектакле «Хлеб наш насущный» открывался занавес и перед зрителями возникала сцена уборки урожая – желтое поле ржи со скирдами, синее небо, редкие деревья – словом, типичный пейзаж Тамбовщины. Софья Касьяновна к маме очень нежно относилась и подарила ей акварель с букетом флоксов из нашего сада. Эта замечательная картина до сих пор висит у нас дома, и мы не перестаем ею любоваться.
Особенно колоритным был Константин Финн. Небольшого роста, весь округлый, он врывался в дом и всегда балагурил, острил. В нашем доме в Лаврушинском было много веселья, пения, розыгрышей.
Существовало еще одно повальное увлечение. Когда-то из Америки Маяковский вывез китайскую игру «Маджонг». Сначала этой игрой заразились близкие друзья Маяковского: Брики, Асеевы. Затем она перекинулась и в Лаврушинский переулок. Это было какое-то бедствие. Играли Зинаида Пастернак, Петровы, Афиногеновы, мои родители. Страшно азартная, на деньги, игра затягивала, как наркотик. Состояла она из косточек, наподобие домино, на основе бамбуковой подошвы, имела разные масти и достоинства, как карты. Надо было, соблюдая особые правила, сбрасывая ненужные и прикупая вслепую новые косточки из общего банка, собирать комбинации, пока в банке ничего не останется. Играли вчетвером. Перед началом игры неизменно уславливались – играем до 12! Завтра дела. Но куда там! Срок этот постоянно отодвигался, и родители, проклиная все на свете, ложились под утро. Что поделаешь, азарт!
Я часто думаю о той метаморфозе, которая произошла в судьбе моих родителей. В сущности, два юных провинциала, один из тамбовского села, другая из Костромы, без какой-либо поддержки в столице, без родства, без средств, а только благодаря своим личным качествам, входят в московское общество творческой интеллигенции и занимают в ней не последнее место. Отец, безусловно, благодаря своей одаренности и яркому литературному таланту, а моя мама, Ирина Ивановна Вирта, – исключительно в силу своего обаяния и восприимчивости натуры, столь отзывчивой ко всему подлинному в искусстве, литературе, просто в жизни. Безукоризненный вкус был основой ее профессии литературного редактора, отданной целиком на службу моему отцу. Мама неизменно читала все его произведения в рукописи, редактировала, советовала, обсуждала. Очень часто спорила, хотя и не всегда могла переубедить Николая Евгеньевича. Думаю, в этом качестве литературного критика она была ему необыкновенно полезна.