Испорченная реальность - Джон Урбанчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему мне страшно уходить?
Дело в глазах. В лицах. В призраках. Они следили за мной с самого начала, никогда не оставляли одного, не давали мне шанса.
А времени, понимаю я, мало. До сдвига реальности. До того, как кто-то снова ее изменит, какой-нибудь Антонио Феррари за пятнадцать тысяч километров отсюда, — так он сказал. Я не спросил, как его звали. Знаю того парня только как Антонио Феррари. Он дал мне неопределенный, но конечный промежуток времени. Новый сдвиг мог случиться в любую секунду или через недели.
Чем дольше я здесь остаюсь, тем этот миг ближе.
Я снова прихожу в себя, лежу в своей кровати — или просто в кровати. Я не один. Сны не бледнеют, столь же отчетливые, как все вокруг. Чем больше я думаю о ситуации, в которой очутился, тем хуже она выглядит.
Дайю стоит у двери, без маски, сложив на груди руки, сверлит меня взглядом.
— Я не притворяюсь, — говорю я. Моя голова болит от удара об пол. Меня удивляет, что я ничего не сломал при падении.
— Пить хочешь?
— Да, пожалуйста.
Дайю не двигается. Ее губы расходятся в кривой ухмылке, она не говорит, просто думает. Едва заметно наклоняет голову, изучает меня. По выражению ее лица я понимаю, что внутри нее кипит спор и большинство присяжных считают меня виновным.
— Я не люблю тебя, — говорит она. Не краснеет. Как я вообще мог увидеть румянец сквозь эту серость? Ее глаза кажутся еще темней. Дымчатыми. Подернутыми поволокой. Мне становится страшно.
— Что ты натворила?
— Натворила? — спрашивает она, склоняя голову к другому плечу. — Ничего. Совсем ничего.
— Ты что-то приняла.
Она качает головой.
— Ты что-то приняла, — повторяю я. — Что? Наркотик, которым они меня накачивали?
— Ничего, — говорит она, а потом: — Пить хочешь?
— Дайю. — Я опускаю глаза и вижу ее ступни, босые и серые, совсем маленькие.
Она бросается ко мне, падает на колени у кровати, берет меня за руки, смотрит мне в глаза. Ее собственные полны слез, затуманены.
— Я ломаюсь, — говорит она, понижая голос, так что шепот получается настоящим. Почти детским. Почти человеческим. Она прижимает мою ладонь к ложбинке на маленькой груди, совсем не желая меня соблазнять: — Я треснула внутри. Сердце колотится как ненормальное, чувствуешь?
Честно говоря, да. Под лохмотьями ее сердце трепещет, словно колибри.
— Ломаюсь, — повторяет она. — Я лекарь, а себя исцелить не могу. Не здесь. Я видела больше... больше, чем должна была.
Слезы льются из глаз, торят дорожки в серой краске. Под гримом я вижу красоту, под скорбью — гнев. Она дрожит. Прижимается ко мне, и это не нежное объятие, а яростная хватка утопающей. Она говорит еще тише — мне в плечо, слезы капают мне на ухо:
— Помоги мне.
Я обнимаю ее, покачиваю, глажу по голове:
— Как?
Она теряет контроль, рыдает в моих объятиях, плачет мне в плечо, чтобы никто не услышал. Долго. А может, я снова теряю чувство времени. Когда она отстраняется — не полностью, только чтобы взглянуть на меня, — почти половина ее лица чистая, серую краску размыли дорожки слез, под ней кожа чуть темнее моей, неиспорченная, человеческая. Она целует меня, страстно и долго. Когда поцелуй заканчивается, у меня перехватывает дыхание.
— Дело не в любви, — говорит она. — Возьми меня с собой. Сделай частью реального мира.
Она осекается, а потом добавляет:
— Я больше не хочу быть призраком.
II
Немного погодя она перестает дрожать, ее глаза сухи, слезы больше не бегут по лицу. Я спрашиваю:
— Они позволят тебе уйти?
— Конечно, нет.
— Тогда, как ты перестанешь быть призраком?
— Тенью, — поправляет Дайю.
— А есть разница?
Она качает головой. Все еще держит меня за руки, стоя на коленях у кровати.
— О тебе много разговоров, — продолжает она. — Никто еще не возвращался. Ходят слухи, но тени верят, что их долг — защищать изменившееся.
— Значит, они убьют меня прежде, чем я вернусь в свою реальность?
— Если ты преуспеешь, им придется оставить тебя в покое. У них не будет выбора. Ты снова станешь частью реальности.
Меня окрыляют ее слова:
— Ты думаешь, у меня получится?
— Шанс есть.
— Ты здесь уже двадцать лет, — замечаю я. — Почему сейчас?
Дайю отводит глаза. Краснеет. Румянец пылает на чистой коже, но виден даже через серый грим.
— Из-за страсти.
— Ты сказала, что не любишь меня.
— А ты не любишь меня. Какая разница?
— Страсти к чему? — спрашиваю я.
— К жизни, — произносит она и вновь смотрит на меня. — Жить хочется так сильно, что можно умереть пытаясь.
— Меня уже чуть не убили, — признаюсь я.
— В тебе есть страсть. Я не видела ее... целую вечность.
— Ты кого-то любила, — понимаю я.
После мгновенного колебания она говорит:
— Однажды.
— Что случилось?
— Изгнание. — Она проглатывает всхлип.
Я обдумываю это. Изгнание не то же, что уничтожение, кем бы он ни был, он может жить где-то даже сейчас, может, с Иеремией и его людьми или в Шанхае, или у него есть работа, и квартира, и нормальная жизнь.
— Где он?
Она качает головой:
— Мертв. Они раздели его, соскоблили теневую маску, заперли в контейнер и отправили по волнам.
Я что-то бормочу.
— Если бы он выжил, — говорит она, — контейнер бы нашли.
— В Сиднее?
Она продолжает качать головой:
— Если бы он был рядом, то вернулся бы ко мне.
— Может, еще вернется.
Но она убивает мою надежду:
— Прошло двенадцать лет. — Встает, тяжело вздыхает, сжимает мои руки снова и снова и говорит:
— Речь не о прошлом — о будущем. Я снова в него верю. С тобой.
— Я не могу, — говорю я и будто извиняюсь: — Карен.
— Ты не нужен мне как любовник, — говорит она. Сила ее голоса нарастает с каждым словом, словно с них слетает шелуха постоянного шепота. Я слышу искренность и надежду, даже любовь. Дайю лжет, говоря, что не любит меня, или это я обманываюсь на ее счет. Она хочет не меня, а то, что я собой представляю. Каким-то образом я стал для нее символом свободы, побега и даже реальности.
— Что ты предлагаешь? — спрашиваю я. — Как нам отсюда выбраться?