«Двухсотый» - Андрей Дышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врут они, никто не спит, да в темноте не увидишь. А напряжение все не отпускает, грудь словно гипсовая — так свело, что вздохнуть тяжело, слово сказать тяжело, даже повернуться в тягость. Когда же граница, когда же, наконец, Союз? Почему так долго летим? По кругу, что ли, через Джелалабад и Кандагар? А летим ли вообще? Прильнешь лбом к заиндевевшему иллюминатору — ни черта не видать. Один сплошной мрак. Ни огонька внизу, ни искорки. Проклятая страна. Черная, зловредная, коварная. Когда ж Союз, пестрый, веселый, жизнерадостный, бесконечно строящий какой-то мудреный коммунизм? Где ты, родная, ласковая, как девица?
И вдруг салон пронзает бешеный звонок — оглушительно громкий, сумасшедший, какой-то запыхавшийся, с огромными глазами, примчавшийся откуда-то из района пилотской кабины, с эврикой, с новостью, и будто сняли с паузы видеозапись, и все пришло в движение, и вспыхнул нестерпимо яркий свет, и цветными огоньками расцветились крылья самолета, и салон залила волна единого вздоха облегчения: СОЮЗ! СОЮЗ! Мы пересекли границу! Под нами уже не Афган! Мы выжили! И страшное напряжение сразу отпустило, оттаяла грудь, и наполнились воздухом легкие, и от головокружительного счастья хочется петь и кричать, и тут уже артиллерийским дивизионом загрохотали крышки багажных ящиков, дембеля начали распатронивать свои запасы, пошли по рядам бутылки с самогоном и шаропом, запрудили весь проход полосатые черти, столпилась у туалетов очередь, и закурили все, даже некурящие. Ура! Все кончилось! Все самое страшное позади! Мы выжили!
Над Союзом — это и не полет вовсе. Это прогулка на лодке по пруду парка культуры и отдыха. А вы, толстый дядечка, все за пульс хватаетесь, на каждой воздушной ямке бледнеете, трясетесь за свою жалкую жизнь. По самолету-то не стреляют! Чего ж вы боитесь?
Самолет, взбалтывая пассажиров, как в огромном миксере, летел через ночь к рассвету. Афган остался где-то очень далеко позади. Герасимов не оглядывался, он интуитивно чувствовал это огромное расстояние, что отделяло его сейчас от Гули, от пыли, от унылых модулей и серых, одетых в мятую рвань бойцов с неживыми глазами. Он думал о предстоящей встрече с женой. Нельзя сказать, что он очень хотел этой встречи, но не сомневался, что она будет приятной. Ее облепили какие-то полузабытые воспоминания, что-то уютное, малоподвижное и пресное, в общем, полная противоположность войне. И пресность эта сейчас была Герасимову в охотку, как все новенькое — хорошо забытое старенькое. И тело, и душа, истерзанные предельной остротой и горечью, желали стариковского комфорта и покоя. Гуля сидела в складках его памяти, как стакан теплой водки, выпитой натощак, как сигарета, обжигающая горло, как заросли роз, разрывающие тело до крови. И она, выплакавшая все стратегические запасы слез, в эти минуты точно так — же вспоминала все оборванные ночи, проведенные в кабинете Герасимова. С его отъездом ей пришлось вернуться в женский модуль, на свою сиротливую койку, которую обитательницы модуля использовали для своих ночных маневров. И здесь ей было пресно и душно, как в санатории для престарелых. Койка казалась слишком просторной, слишком мягкой, рядом сопела новенькая соседка — машинистка из политотдела, строгая дама, чья расческа у рукомойника с намотанным на ней клубком седых волос всегда вызывала у Гули позывы тошноты. Здесь было слишком спокойно, чтобы можно было крепко и быстро заснуть, экономя каждую минутку. Здесь не надо было говорить шепотом, не надо было прислушиваться к голосам за стеной в готовности мышкой юркнуть в подпол, здесь Гуля находилась на законных основаниях, ее бессонные мучения на этой койке не противоречили нравственному кодексу, и это почему-то напрочь отбивало сон.
Она встала раньше, чем надо было, и, не обращая внимания на ворчание соседки, долго и шумно умывалась под фыркающим краном, стянула волосы резиночкой, сняла развешенные на веревке трусики — всю «Недельку», подаренную Герасимовым, упаковала в сумку, похожую на школьный портфель. Туда же кинула туалетные принадлежности, десяток индивидуальных перевязочных пакетов на всякий случай: не дай бог ранит кого-нибудь или у нее раньше времени месячные начнутся; ИПП — штука универсальная, использовать можно при всяком случае, связанном с кровотечением. Ну, и еще кое-что по мелочи: влажные салфетки, чтобы протирать лицо, ночной крем, маникюрный набор, лак для ногтей, губную помаду, хозяйственное мыло. Думала, взять ли порошок, но, повертев коробку в руках, оставила — где там стираться и сушиться? Лучше побольше с собой чистого белья набрать.
Потом надела выстиранную и отглаженную накануне «афганку» Герасимова. Это не было актом дерзкого вызова дивизионной общественности. В одном из африканских племен замужним женщинам выбивают передние зубы, в другом вышедшие замуж красавицы вешают на мочки ушей длинные жемчужные серьги. В Индии замужние женщины вставляют в ноздрю кольцо. Аборигенки Новой Зеландии, связанные семейными узами, татуируют себе губы и подбородки. В Афгане жены и матери надевают паранджу. В нормальной стране, Советском Союзе, семейные женщины носят обручальные кольца. А в ограниченном контингенте прижилось такое правило: отправляясь в незнакомые уголки дивизии, женщина надевала форму своего возлюбленного и тем самым показывала, что она занята, она — ППЖ. Спокойнее, товарищи офицеры! Не надо краснеть и пыхтеть, товарищ прапорщик: видите на моих погонах звезды? Это значит, что мой защитник — старший лейтенант, и я вам не советую совершать необдуманные поступки и вызывать у него чувство ревности.
В семь утра она уже была на задворках разведбата, где собиралась колонна. Сердцевину ее составлял БАПО — боевой агитационно-пропагандистский отряд, подчиненное начальнику политотдела образование, которое разъезжало по гарнизонам, «точкам» и кишлакам, внушая всем подряд оптимизм и веру в революцию и попутно отстреливаясь от нападок моджахедов. Сейчас перед БАПО стояла задача объехать всю зону ответственности дивизии и объяснить отупевшим от войны, завшивленным, обкуренным, истощенным, просоляренным бойцам, что где-то далеко, в прекрасном и счастливом Союзе, грядут выборы в местные советы, что является высочайшим примером советской демократии и величайшим доказательством единства партии и народа в едином шествии к нашей высокой цели — коммунизму. Попутно предполагалось показывать изголодавшим, одуревшим от холода и жары, зачерствевшим от стрельбы, крови и смерти бойцам художественные фильмы о войне, для чего в состав колонны включили походную киноустановку с подгнившим, прохудившимся в некоторых местах экраном. А заодно, балуя озверевших от неугасаемой жестокости, огрубевших от кумара и вседозволенности бойцов культурно-просветительными мероприятиями, оказать им квалифицированную медицинскую помощь.
— Смотри, здесь все, что необходимо, — говорил Гуле капитан медицинской службы Карпенко, подозрительно сутулый и многословный сегодня. Он дрожащим пальцем надавил на язычок большого саквояжа с красным крестом на боку и открыл крышку лишь после нескольких мучительных неудач. — Все упаковано, все в соответствии со сроком годности. Вот ромазулан, вот энзистал, вот дифлюкан, вот ровамицин, вот лемови… лемаце…
— Левомицетин, — подсказала Гуля.
Он все время уводил взгляд, и невозможно было заглянуть в его глаза и выяснить, то ли капитан медицинской службы мучается от жестокого похмелья, то ли ему стыдно, что в опасную поездку отправляется не он, а эта девушка, невероятно нелепо выглядящая рядом с военным железом. И начальник колонны подполковник Быстроглазов, выпускник института иностранных языков, никогда не знающий, что ему делать со своей невостребованной интеллигентностью здесь, на войне, понятия не имел, зачем начальник политотдела воткнул в колонну это милое улыбчивое существо, и куда его теперь посадить, чтобы было покомфортнее и безопаснее, и где потом разместить на ночлег, и как оградить девушку хотя бы от безудержного офицерского мата, солдатской грубости, массового ссанья на обочину во время привалов, повальной антисанитарии и замасленных банок с холодной тушенкой. Как сберечь девушке нервы и пока что не окончательно загаженное впечатление о военных? Как потом, после марша, смотреть ей в глаза и хорохориться перед ней, ежели она узнает всю подноготную, все неприкрытое нутро подполковника Быстроглазова, которое ничто так безжалостно не обнажает, как война?