Год некроманта. Ворон и ветвь - Дана Арнаутова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я иду в его комнату, переступая порог впервые с того дня, когда вышел оттуда с Ури на руках. Светлячок послушно плывет над головой, освещая путь, а потом зависает над столом, заваленным записями и книгами.
Ненадолго замираю посреди комнаты, не зная, с чего начать. Это как с могилой — я и вправду никогда их не копал. Но сон напоминает о себе, я словно чувствую привкус пепла в воздухе и решаюсь.
Рубашки, штаны, запасная пара сапог и алхимический балахон из тонкой кожи… Все аккуратно сложено в сундук-укладку в изголовье кровати. Ури был по-крестьянски бережлив. Привыкай, Грель, что был…
Ну, и что с этим делать? Я бы просто сжег, но полагается раздать, насколько помню. Оставлю возле какой-нибудь церкви — либо светлые отцы разберутся, либо нищие расхватают.
Остального не так уж много. Книга Конца и Начала — Ури упрямо читал ее каждый день перед сном. В камин! Она никого не накормит и не оденет, бесполезная дрянь. Комната наполняется мерзким запахом паленой кожи, бумажная сердцевина вспыхивает золотым цветком, скручивается и трещит, рассыпаясь искрами… Письменный прибор? Записи? Их много, как и книг. Мне учебники по целительству почти бесполезны, но пусть будут… А вот работы Ури…
Тетради и отдельные листы лежат на столе, бесполезные, осиротевшие. В последний год эликсиры, которые он варил, стали цениться на вес золота. И мне до комка в горле жаль, что труды пропадут. Но кому? Я знаю только одного человека, который мог бы в них разобраться, но вот ему-то их как раз не отдам.
Бережно сложив все до последней бумажки и клочка пергамента, я заворачиваю записи в лоскут промасленной кожи от сырости и отношу в лабораторию вместе с письменным прибором. Пусть полежат, есть не просят. Вдруг найдется кто-нибудь…
Опустевшая комната кажется совсем чужой и пустой. Здесь еще многое напоминает об Ури, но и оно уходит, растворяется. И спазм, сжимающий горло последние дни, стоит вспомнить о мальчишке, вдруг разжимает тиски. Я опускаюсь на его кровать, сцепляю пальцы на колене.
— Прости, — говорю в тишину, которая больше не кажется мертвой. — Мне жаль. Я гордился тобой…
И это правда. У меня не было младшего брата, но от такого, как Ури, я бы не отказался. И это все, что я могу сделать и сказать. На кладбище возле заброшенной деревни свежая могила постепенно оседает, а весной затянется травой. Стрела сгниет и упадет — ну и Проклятый с ней. Я там больше не появлюсь. В могиле лежит только тело, медленно гниющая плоть, отпустившая душу идти дальше. Уж мне это известно. Мой Ури ушел, и теперь я знаю, что похоронил его в последний раз.
Так что я встаю и выхожу из комнаты, которая теперь просто комната. Возвращаюсь в спальню, забираюсь под безнадежно остывшее одеяло, сжимаюсь в комок, чтоб согреться, и долго смотрю в сумрак спальни, не решаясь погасить светляк, пока тот не иссякает сам по себе.
Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина,
восемнадцатое число месяца ундецимуса 1218 года от Пришествия Света Истинного
— Матушка, жарко… Пустите купаться, матушка! Смотрите, какая вода чистая… Ну, матушка…
Сев на постели, Энни стиснула одеяло, глянула мимо Женевьевы невидящими глазами и снова обессиленно упала на ложе. Прижала к пылающим щекам ладони, повернулась набок, что-то шепча о холодной прозрачной воде и жарком солнце. Женевьева снова укрыла ее ветхим шерстяным одеялом, устало привалилась к стене, но тут же отшатнулась от промерзшего камня. Тяжело поднялась, с трудом переступая опухшими не по сроку ногами, подбросила дров в жаровню и, вернувшись к кровати, прилегла рядом с дочерью. Положила руку на ее горящий лоб: показалось, или жар стал немного спадать? Энни наконец уснула, только временами тихонько всхлипывала во сне и мяла в пальцах край одеяла. На соседней кровати ровно и тихо посапывал Эрек. Свету хвала, хоть с ним пока все в порядке. «Нельзя так говорить, — спохватилась Женевьева сразу же. — Хвалить здоровье — беду кликать. Свет Истинный, сбереги моих детей. Эрека, Эниду и этого, нерожденного…» Не зря говорят, что ночная молитва — для отчаявшихся. Заныло, потянуло внутри ставшей уже привычной болью виноватой души. Так дергает заживающий порез. Кажется, уже и стянулся совсем, но все равно, нет-нет, да и заденешь им обо что-то в домашней работе — и вот, опять кровоточит. Отдала, согласилась, выкупила свою жизнь, мерзавка — но ведь и жизни старших тоже выкупала! Только оправдания не помогали. Ничуть не помогали, когда под ладонями круглился едва намечающийся живот, когда утром, едва встав, она бежала к бадейке, принесенной молчаливыми послушниками, и выворачивалась наизнанку, сплевывая желчь и вязкую слюну. Пила холодную воду, чтоб хоть как-то наполнить опустевший за ночь желудок — и снова выплескивала все в вонючее ведро, служащее уборной ей и детям. А дети…
Эрек повзрослел резко и безнадежно. Похудел, осунулся по-взрослому, и в глазах все чаще горел нехороший дерзкий огонек. На расспросы святых отцов отвечал, правда, почтительно, но сдержанно, роняя каждое слово, как скупец — монету, и словно сожалел, что не может забрать сказанное назад. Смотрел исподлобья, избегая встретиться взглядом, и Женевьева пугалась того, что происходит с ее тихим, всегда послушным и спокойным мальчиком. Разговоров о случившемся Эрек избегал, о том, почему они здесь и что будет дальше — не спрашивал. Он вообще теперь рот открывал редко, предпочитая целыми днями лежать на постели, глядя в забранное толстым мутным стеклом окно, за которым, как ни старайся, ничего не различишь. Разве что нагое дерево темнеет размытой полосой, да монастырская стена закрывает половину и так маленького окошка, воруя свет и заставляя сумерки наступать раньше времени. Эрек же смотрел на бесцветно-серое небо за окном тоскливо и жадно, как нищий на хлеб. Да еще читал Книгу Истины, принесенную монахами по первой же просьбе: то листал небрежно, пробегая глазами, то вчитывался так, что на просьбы Женевьевы поберечь глаза в вечерней полутьме лишь отмахивался, едва ли слыша, что она говорит. И это пугало чуть ли не больше болезни Энни.
Женевьева прикрыла глаза, вслушалась в свистящее дыхание дочери. Каждый раз, оставаясь сама с собой наедине, она возвращалась в тот жуткий вечер. Перебирала воспоминания, как потускневшие бусины янтарных четок, привезенных из Молля и оставленных в замке. Замок… Он так и не стал домом для нее и детей. Ужасная варварская страна, грубые люди, непонятный язык… Видит Истинный, она старалась! Училась местному наречию и велела детям говорить на нем, была доброй женой своему мужу и заботливой госпожой для его людей. И только иногда позволяла себе незаметно вздохнуть о покинутом городе, где даже солнце светило жарче и веселее, а люди умели радоваться каждому дню. Если бы мессир Лашель не оставил после себя столько долгов, разве подумала бы она о втором замужестве?
Жаровня, притихшая было, опять загудела, в комнате стало заметно теплее. Неуклюже поднявшись, Женевьева прикрыла плечи Энни одеялом, чтоб не терять ни капли драгоценного тепла, выгребла пару совков углей из жаровни и насыпала в медную грелку. Сунула ее в ноги Эреку и вернулась к дочери, нырнув под одеяло и прижавшись к горячему, даже сквозь полотняную рубашку, боку. Потом, когда грелка остынет, можно заменить угли на новые и забрать грелку к ним с Энни, а Эрек останется в теплой постели. Правда, для этого придется не поспать еще час… Эрек беспокойно пошевелился во сне, и Женевьева, холодея, приложила к его лбу ладонь. Нет, жара нет… Свет Истинный, за что наказываешь? Чем согрешила?