После 1945. Латентность как источник настоящего - Ханс Ульрих Гумбрехт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Концепция литературы, представленная в этом эссе о мировой литературе как многообразном фоне нашей общей судьбы, не старается больше предотвратить то, что произойдет в любом случае, хоть и иначе, чем мы на то надеялись; мы понимаем, что стирание различий между национальными культурами неизбежно. И потому данное эссе хочет подарить этим нациям, находящимся в последней стадии своего плодоносного разнообразия, ощущение того, что новый момент слияния является их судьбой – и хочет сделать этот смысл их мифологическим достоянием. И так оно будет работать против прогрессирующего оскудения наших равно богатых и глубоких духовных движений[106].
Любой, кто не жил в отрицании и самообмане по поводу обоснованности истины и ее прозрачности – как в эмпирическом, так и в философском смысле, – прекрасно сознавал, что все наши решения предполагают экзистенциальный риск. В фильме Росселлини «Германия, год нулевой» одиннадцатилетний Эдмунд верит, что делает верный выбор, когда травит своего умирающего отца, и попадает вместе с таким своим убеждением под действие псевдоницшеанских дискурсов, все еще циркулирующих в поствоенной Германии. Но впервые Эдмунд слышит слова и идеи вроде «выживает сильнейший» от своего учителя, для которого сам Эдмунд является объектом гомоэротического желания и флирта. Фигура гомосексуала в качестве центральной эмблемы дискурса соединяла в себе различные полуосознанные страхи – страхи по поводу того, что нечто в нашей жизни пойдет не так, если наш самообман и психическая компенсация не скроют от нас темную сторону нашего существования.
Я помню, как несколько раз в первые годы моей начальной школы отца срочно госпитализировали из-за болезни, которую его врачи и коллеги так и не смогли определить, даже сделав ему несколько серьезных операций. Однажды весной у нас уже вошло в привычку проводить обеденное время на веранде его больницы. Часто я принимался разговаривать с пациентами, когда отец засыпал или притворялся спящим. Один из пациентов – круглолицый и совершенно лысый – был особенно дружелюбен со мною. И только с ним отец никогда не болтал, хотя никакого особого напряжения между ними я не заметил. В какой-то момент, однако, лысый человек с круглым лицом, должно быть, обнял меня рукой за плечики. И в этот самый момент отец, который до этого всячески демонстрировал ослабленность физического состояния, вскочил и закричал: «Убери сейчас же свои грязные руки от моего сына, немедленно!» Я по сей день помню, насколько мне было неловко, когда я увидел, что все вокруг смотрят на меня – и как я гордился своим больным отцом, который на краткое мгновение стал похож на льва. Было, конечно, ясно, что больше с тем лысым круглолицым человеком мне поговорить не удастся. Много лет спустя я собрал все свое мужество и спросил маму, почему произошла эта сцена. И вдруг неожиданно она ответила с нехарактерной прямотой (очевидно, они с отцом обсуждали этот случай). «Много лет назад этот человек, – сказала она, – ухаживал за твоей бабушкой, когда она уже стала вдовой, и попытался совершить насилие над твоим отцом». Как нередко происходит с историями про моего отца, я так и не узнаю, правду ли сказала мне мать. Глядя на нее, можно было с абсолютной уверенностью утверждать, что она верит в то, что говорит. Фотографии моего отца в юности передают образ очень привлекательного подростка – что делает историю, конечно, еще более вероятной. И, однако, все, в чем я могу быть сегодня уверен, это то, что во времена моего детства было распространено – и считалось нормальным – совершать над кем-то насилие вербально, обвиняя его в гомоэротических желаниях. И никому из присутствующих и в голову не пришло бы защищать человека, обнявшего меня за плечи.
Допрос как форма взаимодействия и дискурса оказал свое самое глубокое – и изначально недвусмысленное – влияние в рамках контекста, который можно было бы вполне буквально называть «игривым». С 1950-х годов и далее игровые шоу – вместе с семейными сериалами, такими как «Папа лучше знает», – способствовали выдвижению телевидения на первое место среди медиа. Эти программы (хорошо известные как «телевикторины») были организованы как процедуры допроса; от полицейского допроса их отличало то, что ставкой здесь были познания «соревнующихся», а не какая-то «абсолютная неизведанная истина». Самым популярным американским игровым шоу оказалось «Вопрос на 64 000 долларов». Его главным участником-звездой стал тридцатилетний преподаватель Герб Стемпл. К концу 1956 года Стемпл – отличавшийся знаниями, но не внешностью и шармом – достиг счета 69 000. И вот он должен был отстаивать свой титул в единоборстве с весьма заметным и элегантным участником – который мог бы стать гораздо более популярным – Чарльзом ван Дореном, преподававшим в Колумбийском университете. Шоу было запланировано на 5 декабря. Оба мужчины находились в камерах из оргстекла, которое изолировало их от аудитории – словно бы для того, чтобы подчеркнуть объективную чистоту и истинность программы. В тот день Стемпл дает неправильный ответ по теме современного кинематографа. В результате его убирают с программы и он терпит значительные финансовые убытки.
Для многих зрителей вопрос показался настолько простым, что было непонятно, как Стемпл мог на него не ответить. Их подозрения подтвердились, когда несколько месяцев спустя Стемпл – теперь оставшийся без гроша – сам себя разоблачил и заявил, что программа была подстроена. Ему обещали щедрое финансовое вознаграждение за то, что он даст некорректный ответ; целью, конечно, было увеличить зрительскую аудиторию, позволив выиграть более харизматичному кандидату. Сегодня такой инцидент в медийном пространстве отнюдь не шокирует. Но в те времена он вызвал широкую реакцию по всей стране. В этом и кроется его историческое значение. Нас удивляет тот факт, что в Конгрессе могло пройти несколько дебатов об этом скандале на телевикторине; даже Правительственный комитет по надзору провел слушания и предложил новое законодательство. Потеря доверия к телевикторинам как процедурам допроса – должны мы тогда заключить – оказалась угрожающим и тревожным событием в Америке 1950-х. Доверие так никогда и не было восстановлено. Можно даже сказать, что с тех самых пор, когда бы в политических, юридических или криминальных ситуациях ни чувствовалась непрозрачность, расследования заставляли эти ситуации выглядеть еще более противоречивыми, сложными и загадочными.
Мэрилин Монро умерла в ночь с 4 на 5 августа 1962 года. И есть лишь один непротиворечивый факт по поводу конца ее жизни: непосредственной физической причиной смерти стало количество двух лекарств, обнаруженных в ее теле после смерти, и, возможно, взаимодействие между ними. Однако осталось неясным, несмотря на бесчисленные расследования и бесконечные спекуляции, приняла ли она эти лекарства намеренно или это была насильственная инъекция. Была ли ее смерть случайностью, результатом медицинской ошибки, самоубийством или убийством? Ухудшалась ли ее экзистенциальная ситуация в предшествующие недели или, наоборот, улучшалась? В дополнение к этому есть вероятность – хотя это и не точно, – что в последний год жизни у Мэрилин Монро была любовная связь (или по крайней мере эротическое свидание) с президентом Джоном Ф. Кеннеди. Другие источники делают предположение, что ее любовником был его брат Роберт Ф. Кеннеди – или что она была любовницей их обоих. Таким образом, было озвучено подозрение – и его никогда до конца так и не удалось устранить, – что, принимая во внимание публичную известность Мэрилин Монро, братья Кеннеди могли быть заинтересованы в ее устранении. И сегодня, пятьдесят лет спустя, споры еще теплются и трудно представить, какие еще откровения помогли бы эти споры породить.