Пламенеющий воздух - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тут лучше, чем везде, — сказал приезжий и в свою очередь потянулся к кушетке. — А знаешь, странное дело… Мне все бунтовать хотелось, а теперь — хрен с ним, с бунтом!
Вихрящиеся, розовато-белые и теперь уже не так плотно связанные со светозарным эфиром тела еще раз напряглись, потом, слабея, успокоились.
Вскоре Ниточка и приезжий — оба на левом боку, «тандемом» — уснули.
* * *
В те же сладко тающие в расплавленном золоте и славе дни сентября, ближе к его исходу, в музее романовской овцы начали полугодовую подготовку к февральско-июньским торжествам, посвященным четырехсотлетнему юбилею дома Романовых. Составился Оргкомитет. Назначили первое заседание: пока в узком кругу.
Возглавить Оргкомитет предложили ставосьмилетнему ветерану Пенькову, который, будучи рожден в 1904-м, мог символически, как мостом, соединить собой трехсот— и четырехсотлетний юбилеи.
Но Пеньков, брызгая руганью, отказался.
— Сиськами прут, а не знают! — бодро выкрикивал ветеран в лицо Лизоньке, меланхоличной и хорошенькой сотруднице музея, посланной для переговоров, — сиськами прут, а спросить забыли… Пеньков — не монархист! И Пеньков скорей анархист, чем коммунист. Скорей народоволец, чем комсомолец! Ты приперлась, а не думаешь, как народ отнесется! А вдруг он, народ, это дело — четырехсотлетием дурдома Романовых обзовет? Привыкли у себя в музее с чучелами чмокаться… О народе вспомните, таксидермисты хреновы!
Про Пенькова в Оргкомитете сразу было решено: из памяти изгладить и навек забыть!
Зато вспомнили вдруг о приезжем москвиче, который некоторое время назад азартно интересовался историей романовской Долли (так он сам пару-тройку раз в разговоре назвал овцу благородных кровей).
Романов-городок был невелик. Многие знали: в Москву приезжий возвращаться не торопится — закрутил роман с Ниточкой Жихаревой. Решили позвать их вместе.
В музее, во втором этаже, накрыли оргкомитетовский — скромно-достойный — стол. Народу явилось немного. Лица — до боли привычные, надоевшие. Не было изюминки, не было новых, благородных, значимость события стопудово подтверждающих особ.
Это, конечно, если не считать диакона Василиска, который еще с улицы стал возглашать Дому Романовых многая лета.
— Четыреста раз возглашу. Лишь после этого за стол сяду, — заявил с порога отец диакон и с готовностью прокашлялся.
А вот приезжий москвич — тот на заседание не явился.
Истолковали по-своему, по-романовски: взглядов этот самый москвич наверняка новоболотных. Тонкошерстной породой интересовался для виду. Стало быть, до конца значения возрождения в стране — и именно в высокоторжественный год — качественного овцеводства не понимает.
«Вся Россия должна ходить в романовских шубах! Тогда, глядишь, — через шубу и шерсть, через ум овечий, ум покладистый, однако сноровистый — и ум государственный к носящим шубу вернется!»
Таким был общий вывод первого заседания. И, конечно, неприбытие двух маловажных людей ничего в подготовке к исторической дате не изменило.
Вот только понапрасну корили «болотностью» приезжего москвича! Ниточку вертижопкой зря называли! Не было возможности у них прибыть в назначенный срок на оргкомитетовское застолье! Потому как в первый предъюбилейный вечер занимались они совсем делами другими.
Приезжий, но уже не с Ниточкой, а с Лелей, ближе к вечеру поехал в Пшеничище.
Ниточка осталась за Волгой и тихо на рабочем месте всхлипывала.
Она вспоминала отца-пьяницу, его обидную долю и говорила себе: и моя доля может оказаться горькой, страшно горькой!
Правда, приезжий москвич, к дикому Лелиному возмущению, очень скоро научные дела в Пшеничище послал куда подальше.
Проткнув ножиком один из зондов (вроде случайно, но, как, топая миниатюрным ботиночком, уже на следующий день настаивала Леля, «чтобы всех нас довести до белого каления»!), подался он назад, к Ниточке.
При этом, как стало известно некоторым романовцам, заплатил непомерные деньги водителю случайной машины, а потом — и тоже за весомую плату — нанял катер на подводных крыльях.
Но хотя москвич и уехал быстро, успела произойти в Пшеничище, в тесной полутораоконной лаборатории, неприятность.
Случилось вот что: кто-то стер все записи в регистраторе, где фиксировались редкие и не всегда достоверные контуры эфирных вихрей.
Вместо цифр и специальных значков на экране регистратора красовались два полушария чьей-то здоровенной задницы, по самому низу игриво укутанной голубоватым памперсом.
После удаления непристойная картинка возникала вновь. Причем возникновению ее все время предшествовала надпись: «А они похожи!».
— Кто с кем? — наивно спросил у Лели приезжий москвич.
Леля в раздражении пожала плечами. Надавили на клавишу еще раз. Выскочило: «А они похожи — моя жопа и ваши рожи!».
— Это про вас с Трифоном, — сразу отгородилась от записи Леля.
Приезжий москвич что-либо говорить на этот счет поостерегся.
Но мало дурацкой картинки и еще более глупой надписи!
Там же, в полутораоконной лаборатории, как-то быстро и непоправимо сломался дорогой П-образный лазерный измеритель.
Зачем было держать измеритель в Пшеничище, в десяти километрах от основной романовской базы, никто не знал. На все укоры Дросселя, считавшего каждую копейку, Трифон лишь загадочно улыбался. Объяснилось позже: Трифон хотел иметь удаленный от своих же научных сотрудников прибор, с контролируемой только им одним базой данных…
Тем же поздним вечером (лишь час или два спустя), выслушав сбивчивый доклад про Пшеничище, скачущий Коля и Пенкрат в капюшоне, в полном согласии с престарелым Дросселем, отправили Лелю спать, а сами постановили: наследника поберечь, самостоятельных заданий ему не давать, случайностям не подвергать, в Пшеничище и другие места не посылать. И, конечно, не доводить до нервных срывов, до протыкания ножом зондов и тому подобной хренотени.
В связи с новыми обстоятельствами и для более тесной привязки «наследника» к «Ромэфиру» было выдвинуто предложение: сорокалетнюю Лелю держать пока на запасных путях и воспользоваться не ею, а Ниточкой Жихаревой.
Правда, зная Ниточкино туповатое бескорыстие и ее болезненную честность, использовать девушку решили втемную. При этом, испытывая провинциальные чувства стыда и унижения от собственных мыслей, вслух эти мысли старались не произносить. Объяснялись, как немые, знаками.
Происходило это стихийно, без уговора.
Директор Коля выставлял большой палец вверх, что означало: все идет неплохо, но могло б и получше.
Кузьма Кузьмич австрияк Сухо-Дроссель скидывал решительно конторские железные очки на веревочке на перхотливое свое плечико, и это указывало: пора двигать Ниточку смелей.