Белый, красный, черный, серый - Ирина Батакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет», – стоически нажал Леднев.
– И пора, пора обратить внимание на такие внутренние пагубы и угрозы, как ползучий вирус чайномании. Этим вирусом заражена повсеместно наша столичная молодежь. Он проникает в речь, в моду, в образ жизни – противно наблюдать, как русский отрок манерно кривляется и сорит китаизмами с апломбом попугая. Но все это не так безобидно, как кажется. Возможно, завтра этот попугай превратится в стервятника, в предателя, во вражеского агента.
Дмитрий Антонович с тревогой вспомнил о Глебе.
– Будьте бдительны. Мы все – на фронте, все на передовой. Каждый, где бы он ни находился, призван на эту Священную войну. Враг будет разбит, победа будет за нами!
Заиграл гимн, на фоне голубого неба заплескались знамена Вооруженных сил и тайных служб России. Все снова встали – зазвенели вилки с ножами, громыхнули разом отодвинутые стулья.
Наконец передача кончилась. Экран потух, на миг отразив блестящий череп Леднева. И снова переключился на рифы. Полосатые рыбы-клоуны поплыли косяками.
– Что это ты мне тут изобразила? – отец Григорий гневно потряс моим рисунком. – Выгоню! Что это за лик? Что за улыбка? Где ты видела улыбку в образах? Срисовывай со списка, а не из головы выдумывай!
– Я не из головы… И ничего не выдумала. Это Тимур.
– Что за Тимур такой?
– Тимур Верясов, из 10-го класса…
– Вот растение сущеглупое! Зачем же ты к Феодору Стратилату пририсовала голову какого-то болвана?
– Не знаю, Ваше Преподобие. Я не нарочно. Рука сама ведет.
– Сама ведет? Руби такую руку! А то смотри, так заведет, что… Знаем эти руки. Хочешь разводить художества – на выход! Не надо мне тут этого. Не потерплю!
– Да что я сделала такого?
– О, санкта симлицитас! Ты святому великомученику нарисовала лик другой!
– А так нельзя?
– Нельзя! Нельзя черты менять, и все.
Я раскрыла альбом с репродукциями:
– А им было можно? Вон смотрите, в этой вашей книжке сколько Стратилатов, и все разные: тут худой, тут толстый, тут бледный, тут румяный, тут черный, тут рыжий… Я так думаю, отче, что они и сами никто не знал, как выглядел этот Стратилат.
Отец Георгий запнулся, тупо уставившись в альбом, и так надулся и побагровел, что я испугалась – вот-вот лопнет. Но не лопнул – выдохнул и сухо произнес:
– Порассуждай мне тут, козявица. Ишь… Разглядела она… Что они там знали – не твоего ума дело. Твое дело – из носа кап, в рот хап. Ты в послушании у меня. Как я говорю, так и делай. И все, никаких препирательств. Понятно?
– Понятно, – сказала я.
– Давай рисуй заново. Точно копируй. А чтоб не думать об этом своем, как бишь его… неважно… Читай умную молитву.
Страдая всем сердцем, я стерла любимые черты. Ну, что бы сделалось такого страшного, оставь я Стратилату лицо Тимура? Ведь он даже и похож, только красивей и улыбается. Наряди его в такой же доспех золотой, чешуйчатый, да бороду приклей, да копье в руку – чем не Стратилат?
Нет, бери стирай. Умную молитву читай. Копируй как положено. Ладно, что ж. Много ли тут надо. Любой дурак сделает.
– Вот, – говорю. – Пожалуйста. Как заказывали.
– Ты мне еще тут покривляйся, – ворчит отец Григорий, но вижу – добреет. – Вот же девка вредная мне досталась. Ладно. Теперь переводи на доску. А то художества тут развела. Из-за наивности своей погибнуть можешь в два счета. Опасности не чуешь. Ты, кстати, когда исповедовалась в последний раз?
– Вчера.
– Отцу Андрею?
– Ну, да. Он же службу Пасхальную вел.
– Так вот, знай: ты можешь исповедаться мне в любой момент. Вот прямо здесь. Я теперь твой духовник.
Мне это не понравилось. Я-то считала своим духовником отца-настоятеля Андрея, а тут вдруг на тебе. Но перечить не стала. Наоборот – раз он так смягчился, осмелилась подступиться к нему поближе.
– А как это – быть художником? – спрашиваю.
– А зачем тебе знать? Ты рисуй давай, рисуй, не болтай языком-то.
– Рисую, батюшка. Переводить – дело нетрудное, – говорю.
Молчим какое-то время. Шуршим карандашами. Вдруг он вспыхивает:
– Вот с этого-то все и начинается! «Дело нетрудное»! Вот тебе и художник готовый. Как им быть? Да никак! Всего-то во грехе гордыни жить, не приходя в сознание. А гордыня – мать всех грехов, где она – там и детки.
– Это понятно. Нас так и учили всегда, – говорю. – А все равно непонятно, как это в жизни происходит.
– Известно как. С утра до ночи душа мечтами распаляется: намажешь картинку – ну, гений, думаешь. Завтра глядь: говно говном – и в уныние впадешь. А у Петрова-то, сукиного сына, лучше. Зато у Сидорова хуже. Вот так и качаешься: то зависть, то превосходство сердце отравляют. И жадность: все тебе мало, мало, хоть превзойди Петрова – так сразу появится Иванов какой-нибудь, а то бывает и хуже: так ослепнешь от жадности, что никакие петровы-ивановы уже тебе не ровня, только – классики! Только к ним в переплет! К небожителям! И чем голоднее гордыня, тем выше возносишься в мечтах прельстивых – и тем больнее сверзаешься. И тут такое тебе отчаяние, что иные в петлю лезут. Казалось бы: ну чего тебе? Рисуешь и рисуй, мастерства набирай да радуйся. Нет, мастерства мало! Надо чего-то такого, эдакого… – он покрутил в воздухе пальцами. – Чего нет ни у кого. Чтоб ахнули все. За это и душу бессмертную загубить готовы. Ну чисто дети злоглупые. Вот подай мне, Боженька, чего-то такого эдакого, чего нет ни у кого, а иначе повешусь, накажу тебя – бесценный Твой дар жизни отвергну, поплачешь тогда обо мне… А чего эдакого-то? Сами не знают. Знают только, что отличаться надо, какое-то «новое слово» сказать – вот и вся суть этого твоего искусства. Отличайся! Вроде глупость – а такое тут поле для мерзости открывается, что чертям в аду тошно.
– Какое поле, батюшка?
– Вот все тебе расскажи.
– Ну, сами же сказали, что я наивна и потому опасности не вижу. А как мне ее увидеть? Все, о чем вы говорите, – это ведь и в обычной жизни есть. Все время мало и хочется еще. Разве так не у всех? Почему же только художников запретили?
– И правильно запретили! Я еще до государева запрета сам в себе художника запретил, понял: небогоугодное это дело, в семинарию учиться пошел. Художник – аки жаба гнусная: раздувается от мнимого величия, сидя в грязи. Тебе не понять. А примеры приводить не буду. Там и молвить стыдно, что бывает, на что идут творцы записные, лишь бы отличаться. Не хватало развращать тебя такими речами. Просто знай: грех это. И все.
– А среди иконописцев не так все? Разве зависти и гордыни не бывает?
– Бывает. Но здесь тебя молитва держит, смирение. Здесь нет этой идеи – отличаться от других изуграфов и славу стяжать какими-то новшествами. А тем более – любым путем выделиться, Господи прости. Здесь не надо никакого «нового слова» ни бормотать, ни выкрикивать, как юродивые делают или торговцы на ярмарке. Умение только надо тихое, и все. Скромность ремесленника во славу Господа, а не какое-то там «творчество» в свою славу. Какая тебя слава, плесень ты подзалупная? Ты своими желаниями не владеешь – а туда же, возомнил себя Творцом. И якобы у тебя тут с Ним состязания на равных.