Дальний остров - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не куклы мы, чтоб всякая рука
От страсти заставляла нас пищать, —
эти желанные слова продолжали означать полураскрытые губы, податливое тело, обещание пьянящей близости. И я испытывал колоссальную неловкость из-за того, что человеком, от которого я постоянно слышал эти слова, была моя мать. Единственная женщина в доме, полном мужчин, она жила с таким избытком невознагражденного чувства, что не могла не искать романтических способов его выразить. Открытки и нежности, которыми она меня осыпáла, были выдержаны в том же стиле, в каком она прежде обращалась к моему отцу. Задолго до того, как я родился, ее излияния стали казаться ему невыносимо детскими. Для меня, однако, они были далеко не детскими. Я шел на многие ухищрения, избегая ответных излияний. Я пережил многие отрезки детства, долгие недели, когда, кроме нас двоих, в доме никого не было, благодаря тому что держался за ключевые различия в силе чувства между «я люблю тебя», «я тоже тебя люблю» и «люблю». Жизненно важно было никогда, ни за что не говорить: «Я люблю тебя» или «Я люблю тебя, мама». Наименее болезненной альтернативой было еле слышно пробормотать: «Люблю». Но годилось и «Я тоже тебя люблю», если произнести это достаточно быстро и с достаточным ударением на «тоже», что подразумевало некий автоматизм ответной реакции; так мне удалось миновать множество неловких моментов. Не помню, чтобы она хоть раз целенаправленно стыдила меня за мое бормотание или ругала за то, что я — порой случалось и такое — выдавливал из себя только неопределенный звук. С другой стороны, она никогда не говорила мне, что ей просто хочется выразить мне свою любовь, потому что сердце наполнено чувством, и я не должен считать себя обязанным каждый раз говорить в ответ: «Я люблю тебя». И поэтому до сего дня во всяком режущем мне слух возгласе «Я люблю тебя!» во время чужого разговора по мобильному я слышу принуждение.
Мой отец хоть и писал письма, полные жизни и интереса к окружающему миру, не видел ничего дурного в том, что обрек мою мать на четыре десятилетия готовки и домашней уборки, в то время как сам активно действовал в свое удовольствие в мужском мире. И в малом мире семьи, и в большом мире американской жизни, похоже, существует правило: у кого нет деятельности, у того есть сентиментальность, и наоборот. Разнообразные истерии после 11 сентября — как эпидемия признаний в любви, так и широко распространившийся страх перед мусульманами и ненависть к ним — это истерии бессильных и приниженных. Имей моя мать больше возможностей для самореализации, она, может быть, реалистичнее соразмеряла свои чувства с их объектами.
Хотя по нынешним меркам мой отец может выглядеть холодным, скованным человеком и сексистом, я благодарен ему за то, что он никогда прямым текстом не говорил мне, что любит меня. Мой отец любил приватность, иначе говоря — уважал публичное пространство. Он высоко ставил сдержанность, этикет, рассудительность, потому что без них, считал он, общество не может обсуждать и принимать решения себе во благо. Возможно, было бы неплохо, особенно для меня, если бы он научился более наглядно показывать маме свои чувства к ней. Но всякий раз, когда я слышу сегодня очередной истошный родительский крик о любви в сотовый телефон, я радуюсь, что у меня был именно такой отец. Он любил нас, своих детей, больше всего на свете. И знать, что он это чувствует и не может сказать; знать, что он полагается на мою способность понять, что он чувствует это, понять и не ждать от него словесных подтверждений, — вот в чем была самая суть и сердцевина моей любви к нему. Любви, о которой я в свой черед постарался никогда не заявлять ему вслух.
Тогда, впрочем, было легче. С местом, где мой отец находится ныне, — с миром мертвых — я могу обмениваться только молчанием. Никто не наделен большей приватностью, чем умершие. С отцом, правда, немало лет, пока он еще был жив, мы переговаривались не так уж намного больше, чем сейчас. Но вот кого мне активно не хватает — с кем я мысленно спорю, кому испытываю потребность что-то показать, кого хочу позвать к себе домой, над кем смеюсь, перед кем чувствую себя виноватым — это мать. Та часть меня, которую злит сотовая бесцеремонность, произошла от отца. Та же часть, что любит свой BlackBerry, хочет быть повеселее и идти в ногу с миром, — от матери. Из них двоих она была более современной, и хотя он, а не она располагал широким полем деятельности, именно она в итоге оказалась в стане победителей. Будь она сейчас жива и обитай по-прежнему в Сент-Луисе, и случись вам сидеть рядом со мной в сент-луисском аэропорту Ламберт в ожидании рейса на Нью-Йорк, вам, возможно, волей-неволей пришлось бы услышать, как я ей говорю, что люблю ее. Но я понизил бы голос.
Как многие писатели, но даже сильней, чем большинство из них, Дэйв любил контроль над положением. Неупорядоченное общение в больших компаниях легко вызывало у него стресс. Я только два раза видел его на вечеринках без Карен. На одну, которую устроил Адам Бегли,[34]я затащил его почти физически, и едва мы вошли в помещение и я на секунду отвлекся, как он развернулся на сто восемьдесят и отправился обратно в мою квартиру жевать табак и читать книгу. На другой вечеринке ему волей-неволей пришлось остаться, потому что она была по случаю выхода в свет его «Бесконечной шутки». Он пережил ее благодаря тому, что вновь и вновь старательно, преувеличенно вежливо говорил всем «спасибо».
Стать выдающимся преподавателем Дэйву помогла среди прочего формализованность этой работы. В заданных ею рамках он мог, ничего не опасаясь, черпать из своего огромного природного запаса доброты, мудрости и мастерства. Сходным образом безопасной была и ситуация интервью. Когда интервьюировали Дэйва, он обретал покой в заботливом внимании к интервьюеру. Когда он сам исполнял журналистские обязанности, это лучше всего ему удавалось, если он находил технического работника — оператора, снимавшего Джона Маккейна, звукооператора во время радиопередачи, — которого приятно волновала встреча с человеком, проявляющим искренний интерес к тонкостям его работы. Дэйв любил подробности ради них самих, но подробности, кроме того, давали выход любви, закупоренной в его сердце: это был способ установить — на сравнительно безопасной общей территории — связь с другим человеком.
Что примерно совпадает с характеристикой, которую мы с ним в наших разговорах и переписке в начале девяностых дали литературе. Я полюбил Дэйва с первого же письма, что получил от него, но первые два раза, когда я в Кембридже пытался встретиться с ним лично, он меня попросту продинамил. И даже после того как мы начали видеться, наши встречи часто оказывались напряженными и скомканными — общение было куда менее задушевным, чем в письмах. Полюбив его с первого взгляда, я постоянно изо всех сил старался доказать, что во мне достаточно юмора и ума, а у него была привычка устремлять взгляд куда-то в дальнюю даль, из-за чего у меня возникало ощущение, что мне не удается его заинтересовать. Редко какими достижениями я в жизни так же гордился, как шутками, вызывавшими у Дэйва смех.