Любовь в Серебряном веке. Истории о музах и женах русских поэтов и писателей. Радости и переживания, испытания и трагедии… - Елена Первушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветер вздымал лиловато-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в сторону.
– Есенин! – окликнула я.
Он не сразу узнал меня. Узнав, подбежал, схватил мою руку и крикнул:
– Ух ты… Вот встреча! Сидора, смотри кто…
– Qui est-ce?[52] – спросила Айседора. Она еле скользнула по мне сиреневыми глазами и остановила их на Никите, которого я вела за руку.
Долго, пристально, как бы с ужасом, смотрела она на моего пятилетнего сына, и постепенно расширенные атропином глаза ее ширились все больше, наливаясь слезами.
– Сидора! – тормошил ее Есенин. – Сидора, что ты?
– Oh, – простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. – Oh, oh!.. – И опустилась на колени перед ним, прямо на тротуар.
Перепуганный Никита волчонком глядел на нее. Я же поняла все. Я старалась поднять ее. Есенин помогал мне. Любопытные столпились вокруг. Айседора встала и, отстранив меня от Есенина, закрыв голову шарфом, пошла по улицам, не оборачиваясь, не видя перед собой никого, – фигура из трагедий Софокла. Есенин бежал за нею в своем глупом цилиндре, растерянный.
– Сидора, – кричал он, – подожди! Сидора, что случилось?
Никита горько плакал, уткнувшись в мои колени.
Я знала трагедию Айседоры Дункан. Ее дети, мальчик и девочка, погибли в Париже, в автомобильной катастрофе, много лет тому назад.
В дождливый день они ехали с гувернанткой в машине через Сену. Шофер затормозил на мосту, машину занесло на скользких торцах и перебросило через перила в реку. Никто не спасся.
Мальчик был любимец Айседоры. Его портрет на знаменитой рекламе английского мыла Pears’a известен всему миру. Белокурый голый младенец улыбается, весь в мыльной пене. Говорили, что он похож на Никиту, но в какой мере он был похож на Никиту, знать могла одна Айседора. И она это узнала, бедная».
Больше всего Наталью Васильевну удивило, что Айседора и Есенин не говорят на одном языке. Вероятно, для нее – поэтессы и переводчицы, «любить» означало «понимать», шла ли речь о человеке или о пьесе Шекспира. Выслушать и внутренне переработать чужую речь, найти аналоги в своем языке, заметить то, что перевести невозможно. Отделить одно от другого[53]. Именно в том, что человек говорит, спрятаны ключи к его внутреннему миру, к его душе. Очевидно, что у Есенина с Айседорой все было не так. Наталья Васильевна вспоминает: «Голова Айседоры лежала на плече у Есенина, пока шофер мчал нас по широкому Курфюрстендамму.
– Mais dis-moi souka, dis-moi ster-r-rwa[54]… – лепетала Айседора, ребячась, протягивая губы для поцелуя.
– Любит, чтобы ругал ее по-русски, – не то объяснял, не то оправдывался Есенин, – нравится ей. И когда бью – нравится. Чудачка!
– А вы бьете? – спросила я.
– Она сама дерется, – засмеялся он уклончиво.
– Как вы объясняетесь, не зная языка?
– А вот так: моя – твоя, моя – твоя… – И он задвигал руками, как татарин на ярмарке. – Мы друг друга понимаем, правда, Сидора?»
Они встретились еще раз – Наталья Васильевна пригласила Есенина и его спутницу в гости. На вечер пришел и Максим Горький, также живший тогда в Берлине: «Айседора пришла, обтекаемая многочисленными шарфами пепельных тонов, с огненным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя. В этот раз она была спокойна, казалась усталой. Грима было меньше, и увядающее лицо, полное женственной прелести, напоминало прежнюю Дункан.
Три вещи беспокоили меня как хозяйку завтрака.
Первое – это чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита, запрятанный туда на целый день. Второе заключалось в том, что разговор у Есенина с Горьким, посаженными рядом, не налаживался. Я видела, Есенин робеет, как мальчик. Горький присматривается к нему. Третье беспокойство внушал хозяин завтрака, непредусмотрительно подливавший водку в стакан Айседоры (рюмок для этого напитка она не признавала). Следы этой хозяйской беспечности были налицо.
– За русски революсс! – шумела Айседора, протягивая Алексею Максимовичу свой стакан. – Ecoutez, Горки! Я будет тансоват seulement для русски революсс. C’est beau[55] русски революсс!
Алексей Максимович чокался и хмурился. Я видела, что ему не по себе. Поглаживая усы, он нагнулся ко мне и сказал тихо:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал – удачную премьеру. Это она – зря. – Помолчав, он добавил: – А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза…
Айседора пожелала танцевать. Она сбросила добрую половину шарфов своих, оставила два на груди, один на животе, красный накрутила на голую руку, как флаг, и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате, в круг. Кусиков нащипывал на гитаре „Интернационал“. Ударяя руками в воображаемый бубен, она кружилась по комнате, отяжелевшая, хмельная менада. Зрители жались по стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело. Я вспоминала ее вдохновенную пляску в Петербурге пятнадцать лет тому назад. Божественная Айседора! За что так мстило время этой гениальной и нелепой женщине?»
Горький также оставил воспоминания об этом вечере, и ему также запомнился танец Айседоры: «Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: „Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы“.
Но я не люблю, не понимаю пляски от разума, и не понравилось мне, как эта женщина металась по сцене. Помню – было даже грустно, казалось, что ей смертельно холодно, и она, полуодетая, бегает, чтоб согреться, выскользнуть из холода.
У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости».
Это объяснение кажется логичным. Разумеется, главная проблема женщины – особенно красивой женщины – это возраст. И если ей уже 45, то этот факт должен занимать все ее мысли и скорбь об утраченной молодости должна являться лейтмотивом ее творчества. Так склонны рассуждать многие мужчины. Но только ли с возрастом боролась тогда Айседора?
Ей оставалось жить пять лет. Подробности ее трагической гибели хорошо известны и окружены легендами. 14 сентября 1927 года танцовщица должна была выступить с концертом в Ницце. Одна из легенд утверждала, что перед тем, как сесть в автомобиль, Айседора воскликнула своим поклонникам: «Прощайте, друзья! Я иду к славе!»[56] Ни водитель, ни Айседора, ни друзья, провожавшие ее, не заметили, что обвитый вокруг ее шеи длинный красный шарф попал в ось заднего колеса. Когда машина тронулась с места, шарф задушил Дункан. Ее прах захоронен в Париже, на кладбище Пер-Лашез.