Медленные челюсти демократии - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двадцатый век провел по миру триумфальное шествие тираний и демократий — и все они были аранжированы в классическом стиле, это были, можно сказать, ретро-режимы. Глядя на сенатские комиссии и капитолии, миллионные парады горожан и колонны легионеров, создается впечатление, что смотришь исторический фильм, и, как правило, фильм плохой. И Гитлер, и Муссолини, и американские президенты, и даже коммунистические бонзы — все они следовали античным образцам и немного актерствовали. Полки маршировали со штандартами, народные трибуны витийствовали на площадях, диктаторы и освободители возводили массивные здания с колоннадами в коринфском стиле. Вообще тяга к классике есть примета новейшей истории, нуворишам хочется чувствовать себя наследниками славы веков, а не мелкими воришками. Сегодняшние архитекторы строят богатым клиентам виллы в античном стиле, а политический язык использует слова «форум», «сенат», «Капитолий». Правящему классу демократии для полноты картины следовало бы перейти на латынь — на том же основании, на каком в аристократическом обществе России некогда использовался французский. Это было бы логично: богатая элита живет в античных виллах, заседает в сенате и говорит меж собой на языке Горация, а электорат живет в блочных домах, в сенате не заседает и изъясняется на родном варварском диалекте.
Разумеется, на римлян новые хозяева жизни нимало не похожи.
Де Токвиль считал, что между теми, первичными «так называемыми демократиями» и новыми демократическими государствами нет ничего общего. Однако именно ретроспективный, то есть вторичный, характер нашей сегодняшней демократии объясняет главную особенность современной Империи. Будучи по своей природе копией, демократический строй объявил феномен копии более значительным, нежели уникальный продукт. Именно возможность создания копии делает продукт — ценным. То, что не поддается копированию, не имеет цены.
Ваша свобода является свободой только в том случае, если она похожа на свободу соседа. Если житель Багдада будет настаивать на том, что он свободен и без американской бомбежки, ему как дважды два объяснят, что свобода — это то, что есть у жителя Цинциннати, следовательно, ее нет у жителя Багдада. Невозможно себе представить двух свобод. Иначе говоря, свобода определяется не своей уникальностью (хотя это и представляется логичным), но своей серийностью.
Энди Ворхол создает пятьдесят неразличимых портретов Мерилин Монро, и к этому надо добавить, что и сам персонаж (Мерилин Монро) в некотором смысле существо не индивидуальное, но тиражное, символ — но не личность. Отныне бытие связано с серийностью — тысячи одинаковых домов, миллион одинаковых убеждений, миллиард одинаковых квадратиков, миллиарды неотличимых людей.
У Империи есть продуманная стратегия в создании такой неразберихи копий. Лучше всего прятать лист в лесу, говорит пословица. Лучше всего прятать бедняка среди миллионеров, одетых как бедняки — так факт бедности растворится в богатстве. Обеспеченные рантье сегодня носят рваные джинсы и застиранные футболки, — вещи специально изготовляют так, словно они уже были в употреблении. Потертые, линялые, эти вещи стоят тысячи долларов, имитируя рванье, которое бедняку обходится в копейки. Правящий класс имитирует одежду бедняка, а бедняку рекомендуют копировать стиль жизни богатых бездельников, и уверяют, что достаточно научиться элегантно носить свое тряпье, как жизнь улучшится.
Высказывание копирует высказывание, картина копирует картину, полоски и закорючки неотличимы от других полосок и закорючек Изобилие ненужной информации демократической прессы приводит к тем же последствиям, что и отсутствие информации в тоталитарном обществе — внимание распылено в деталях, новость о вторжении в Ирак столь же существенна, как открытие недели моды.
Лучше всего прятать безликость политика среди одинаковых портретов Мерилин Монро.
Удобнее прятать криминального преступника среди депутатов парламента, которые все в некоей мере преступники, — связанные неправым решением бомбить суверенную страну. Вы никогда не скажете, что один из политиков больший мерзавец, нежели другой, по той же причине, по какой вы не скажете, что один человек свободнее другого. Все граждане свободны одинаково, а все политики в равной степени негодяи.
В конце концов мы следуем демократическим рецептам — и негоже отклоняться от образцов.
Создавая копию копии — из опасения победы новой социальной общности — общество скорее невольно, чем намеренно, производит самое неприятное, что может общество с собой произвести: оно порывает с настоящей традицией. Традиция тем и отличается от воспроизведения образца, что существует лишь постольку, поскольку меняет этот образец. В этом диалоге традиция, собственно говоря, и живет, иногда мы называем это историей. Так христианство существует в традиции иудаизма, марксизм в традиции христианства; уточняя друг друга и споря друг с другом, эти доктрины и существуют. Современная копия античной демократии (как и копии тоталитарных режимов, созданные в XX веке) существует в экстенсивном развитии, но внутреннего диалога с историей не имеет. Призывы остановить историю (Фукуяма и проч.), равно как и желание придумать новый, неисторический конфликт (столкновение цивилизаций и т. п.) — есть простая констатация факта: история вне традиции действительно теряется.
Согласно Платону (эту мысль потом повторяли многие), общественное устройство проживает жизнь живого организма, оно подвержено старению, распаду, смерти. Платона бессчетное число раз упрекали в непонимании демократии, в том, что он предрек ей тираническое будущее. Он лишь указал на динамику ее роста, а мы увидели это развитие воочию: от романтической демократии Оноре Домье и Карла Маркса — до титанической демократии Сталина и Гитлера — к сентиментальной демократии Горбачева и Рейгана — и, наконец, к управляемой демократии Буша и Путина.
Двадцать первый век начался с того, что дезавуировал понятие «демократия», лишил термин привлекательности. Прежде обозначить свои убеждения было просто, человек говорил: «я — демократ», и делалось ясно, что он — за хорошее, против плохого. В магическом слове «демократия» слышались слова «справедливость», «правда», «достоинство», «равенство». Мнилось, что все взаимосвязано. Кто-то из современных политологов (не помню фамилию, но это мог быть любой) сказал, что демократия — это гуманизм. Многое из того, что совершается ежедневно, не подтверждает его слов. Оказалось, ничто из перечисленного к демократии отношения не имеет. Демократия — просто один из способов управления массами. Мы свидетели демократии в худшей из ее фаз.
Вот выделалась номенклатура, вот понятие демократии уточнилось понятием империи, вот номенклатура присвоила себе богатства, вот образуются лидеры, совмещающие представления о демократии и тирании в одном лице.
Сколько раз надо подносить Цезарю корону, чтоб он ее принял?
Характерно, что эти изменения (вообще говоря, разительные) не поколебали веру населения в демократию. Повсеместно властвует непреодолимая уверенность в том, что демократия суть благо. Иными словами, люди позволили убедить себя в том, что, будучи построены и организованы определенным образом, они начнут вырабатывать благо — просто оттого, что они организованы так, а не иначе. Еще проще: люди уверились в том, что демократическое устройство не нуждается в морали — поскольку само по себе морально. Подобное утверждение бессмысленно, анализировать его трудно, однако это утверждение властвует над социумом.