Лавандовая комната - Нина Георге
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но знает ли он на самом деле, что́ я теряю?
А я? Знаю ли я на самом деле, от чего ему придется отказаться, если он выберет меня? Он говорит, что не желает никакой другой женщины, кроме меня. Достаточно, мол, и того, что я веду двойную жизнь; не хватало еще и ему начать то же самое. Я каждый раз готова заплакать от благодарности за то, что он в очередной раз облегчает мою участь, избавляя меня от жестокого выбора. Ни упрека, ни опасного вопроса; он дает мне почувствовать, что я – подарок, а не просто плохой человек, который хочет от жизни слишком многого.
Кому бы я ни доверилась дома, они были бы вынуждены лгать вместе со мной, лукавить, молчать. Нет, я должна сама нести это бремя, не навязывая его другим, – таковы законы для падших.
Я ни разу не назвала имя Жана. Я боюсь, что по тому, как я произнесла бы его, и мама, и папа, и Люк сразу же догадались бы обо всем.
Возможно, они, каждый по-своему, проявили бы понимание. Мама – потому что знает, что такое женская тоска. Эта тоска сидит в каждой маленькой девочке с раннего детства, когда мы еще под стол пешком ходим и беседуем с терпеливыми плюшевыми мишками и мудрыми лошадками.
Папа – потому что знает, что такое инстинкт самца или самки. Он понял бы животный, хищный аспект; он, возможно, даже увидел бы во всем этом биологическое начало – нечто вроде течки. (Когда мне станет совсем невмоготу, я попрошу помощи у него. Или у мамы-папы, как писал Санари, которого мне читал Жан.)
Люк – потому что знает меня. Потому что решился. Он – образец верности принятым решениям. Надо – значит надо, даже если это больно, если впоследствии окажется, что это – ошибка.
Но что, если через тридцать лет он признается, что я причинила ему страшную боль, не сумев промолчать?
Я знаю своего будущего мужа – он будет мучиться и терпеть. Он будет смотреть на меня и видеть во мне стоящего за мной соперника. Он будет спать со мной и спрашивать себя: «О ком она сейчас думает? О нем? Хорошо ей с ним? Лучше, чем со мной?» На каждом деревенском празднике, во время каждого парада добровольных пожарных дружин четырнадцатого июля он будет смотреть, как я болтаю с каким-нибудь мужчиной, и думать: «Это следующий? Когда же она наконец насытится?»
Все это он будет прятать в себе и не скажет мне ни слова упрека. Как он сказал? «У нас только одна жизнь. И я хочу прожить свою жизнь с тобой, не мешая тебе жить своей жизнью».
Я должна молчать и ради Люка.
И ради себя. Я не хочу терять Жана.
Ненавижу себя за то, что хочу всего этого, – это больше, чем я в состоянии вынести…
О, проклятая свобода! Ты все еще больше, чем я сама!
Она требует, чтобы я сомневалась сама в себе, испытывала стыд и в то же время гордость за то, что я живу всем, чего вожделею.
Когда я стану старой и дряхлой, с какой жадностью я буду наслаждаться воспоминаниями обо всем, что мы испытали и прочувствовали!
Эти ночи, когда мы искали звезды и лежали в крепости Бюу. Эти недели, когда мы дикарями жили в Камарге. Ах, а эти чудесные вечера, когда Жан вводил меня в жизнь с книгами! Мы голыми лежали на диване вместе с Кастором, и Жан использовал мою попу как подставку для книги. Я до того даже не подозревала, что существует такое неисчислимое множество мыслей, взглядов и странных явлений. Надо ввести такой закон, чтобы государственные деятели и члены правительства сдавали экзамен читателя и получали соответствующий сертификат. Только прочитав пять… – нет, десять тысяч книг, они, возможно, будут в состоянии хотя бы приблизительно понимать людей и мотивы их поведения. Часто, когда Жан читал мне, как хорошие люди из любви, от жажды жизни или от безвыходности совершали злые поступки, я чувствовала себя гораздо лучше – не такой… злой, фальшивой, неверной.
«Ты думала, ты одна такая, Манон?» – спрашивал он.
А ведь именно это мерзкое чувство меня и мучило – как будто я одна такая, как будто только я одна не в силах заставить себя быть скромнее, довольствоваться малым.
Часто, в промежутках между любовью, Жан рассказывал мне о какой-нибудь книге, которую он читал, или только собирался прочесть, или хотел, чтобы ее прочитала я. Он называет книги свободами. И родинами. И это так и есть. В них хранятся все те слова, которыми мы так редко пользуемся. Милосердие. Доброта. Противоречивость. Снисхождение.
Он так много знает, он – мужчина, который умеет так самозабвенно любить. Он живет, когда любит. Когда любят его, он теряется. Может, именно поэтому он сам воспринимает себя таким неловким?
Он и сам не знает, что таит в себе его тело! Печаль, страх, веселье – только где все это прячется? Я прижимаю ладонь к его солнечному сплетению: «Здесь у тебя волнение? Стартовая лихорадка?» Дую ему на низ живота: «А здесь мужское начало?» Кладу пальцы ему на шею: «А здесь слезы?»
Его тело – замерзшее, парализованное.
Однажды вечером мы пошли на танцы. Аргентинское танго.
Ужас! Жан смущенно двигал меня туда-сюда, школярскими, заученными на танцевальных курсах движениями, как истукан, манипулируя одними руками. Он хоть и присутствовал, но существовал сам по себе, а его оболочка отдельно.
Нет, этого не может быть! Только не он! Он другой – не такой, как мужчины севера, Пикардии, Нормандии или Лотарингии, страдающие жутким бесплодием души. Что, впрочем, многие парижанки находят эротичным; как будто это особое сексуальное достижение – разбудить в мужчине крохотное чувство! Под холодностью они надеются обнаружить какую-то особенно жгучую, звериную страстность – такую, что он, вскинув их на плечи, потащит за ближайший угол и пригвоздит к полу…
Нам пришлось прервать эти танцевальные судороги, мы пошли домой, обходя молчанием неприятную тему. Он был очень ласков во время этой игры в кошки-мышки. Отчаянию моему не было границ: если я не могу с ним танцевать – что же мне тогда с ним делать?
Я – тело. Мои половые губы влажно улыбаются, когда я испытываю желание, моя грудь покрывается потом, когда я испытываю унижение, а в моих пальцах живет страх перед собственной отвагой, они дрожат, когда я хочу кого-нибудь защищать и бороться. Если же я испытываю страх перед конкретными вещами, такими как, например, этот узел, который они обнаружили у меня под мышкой и хотят удалить с помощью какой-то биопсии, – тут я теряюсь и в то же время как-то странно успокаиваюсь. Растерянность заставляет меня хвататься за разные занятия, а спокойствие убивает во мне всякое желание читать серьезные книги или слушать серьезную, настоящую музыку. Мне хочется лишь одного – просто сидеть и смотреть на этот осенний свет, как он струится на желто-красные листья, мне хочется вычистить камин, хочется лечь и уснуть, чтобы погасить эти опостылевшие, растерянные, пустые, глупо скачущие мысли. Да, когда мне страшно, я хочу спать – так душа спасается от паники.