Девять - Анджей Стасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Господин Пакер, может, еще селедки под шубой? – спросила Силь, с улыбкой глядя ему в глаза: побрившись, Пакер стал хоть куда.
– Может, попробуете устриц? – зазывала Силь.
Но Пакер, стараясь сдержать отвращение, превращал все в шутку:
– Никаких устриц и даже жаб. – А потом поворачивался к Болеку: – А помнишь, Болек, как ходили на Вильнюсский колбасу есть?
– А как же. По семь пятьдесят, открыто всю ночь. Шестьсот двенадцатый еще ходит?
– Ходит.
– Вот был маршрут, скажи?
– И был, и есть. Помнишь, раз заходит Индус, ты хотел срезать у него часы и вывихнул бедняге руку?
– А тогда индусы тоже были? – заинтересовалась Силь.
– Это был наш приятель. Такой, немного цыганистый, – объяснил Пакер.
– Я еще неопытный был, а он начал вырываться, – сказал Болек. – Не люблю, когда кто-то хочет вырваться.
– А помнишь магазин?
– Какой?
– Ну тот, что мы сделали.
– Да какой из них?
– Тот, первый.
– Овощной?
– Триста злотых мелочью, шесть бутылок лимонада, и еще ты поссал в бочку с огурцами.
– Бомбончик! Ты правда это сделал? – Силь хлопнула в ладоши.
– Болька и не такое делал, – с гордостью сказал Пакер. – Правда, потом не мог есть рассольник, потому что его мать там покупала. Приходилось салаты, тертые овощи и все такое есть с разбором. Суп вообще никакой нельзя было есть, потому что мать все в одной кастрюле варила. Тогда было три супа: из огурцов, из помидоров и вообще овощной. И так по кругу. Разве что еще бульон. Но бульон – это не суп, это бульон.
– А почему нельзя? – Силь было интересно.
– Не ему одному. Мне тоже, хотя рассольник я ужасно любил.
– Но почему?
– Ну потому что и бочка, и огурцы, и рассол – все было зачушканено. И банка, в которой мать приносила огурцы, и нож, которым резала, и кастрюля. Все. А к зачушканенному нельзя прикасаться.
– Когда это так было… – с удивлением сказала Силь.
– Если на это pravilno посмотреть, весь микрорайон был зачушканен, ведь в конце концов всю эту бочку кто-то умял. И вообще со всеми этими кастрюлями, тарелками, ножами, ложками, столами – всем этим кухонным барахлом надо было еще посмотреть. Мы с Болькой ходили по улицам и гадали: этот зачушканен, тот наверняка тоже, а тот-то уж со всеми потрохами – и на всякий случай ни с кем не здоровались за руку. Если б узнали, нас бы… что говорить.
– Это так страшно?
– Страшно не страшно, а хреново – точно, – ответил серьезно Пакер.
– Это вроде AIDS, – сказала Силь.
– Нет, тут врач не узнает, а кореша в курсе.
– Хотела бы я тоже что-нибудь такое сделать, – сказала Силь и посмотрела на Болека.
– Это вряд ли, – ответил Болек.
– Почему?
– Пакер тебе скажет. Он у нас специалист.
– Ну потому что от девчонки не считается, – сказал Пакер. – Не считается, буквально. Ты могла бы туда залезть и неделю сидеть, skolko ugodno, и по-такому и по-другому, и все зазря – один вкус бы изменился, и все.
– Это несправедливо, – сказала Силь и надула губки.
– Никто и не говорит, – сказал Болек.
Так они сидели себе и разговаривали, и свет невинности сиял над их головами. Инстинктивно, незаметно для себя, они возвращались в детство и чувствовали, как их тела становятся легкими, свободными от осадка времени, который откладывается в мышцах и мыслях, накапливается в животе, голове и венах, когда каждое действие дается со все большим трудом.
Потом Болек стал вспоминать то одно, то другое, но у него как-то не шло. Он все время скатывался к настоящему и пытался подключить к этому Пакера. Силь убрала со стола, поставила чистые тарелки и пошла на кухню за главным блюдом. Через пару минут она внесла его – дымящееся, сверкающее красками, ароматное. Телефон лежал между тарелками. К столу подошел Шейх и положил голову Пакеру на колени. Пакер почесал ему за ухом. Болек и Силь переглянулись. Пес тыкался носом и требовал еще. Пакер потрепал его по холке. Болек глазам своим не верил. Пакер выпил, оттолкнул пса и взялся за вилку.
– Однако, – сказал он с восхищением, глядя на мясо, украшенное овощами, соусами и грудой зелени.
– Вот скотина, – сказал Болек. Встал, открыл дверь в коридор и крикнул: – Вон! Вон! На тряпку!
– Да брось ты. Мне он не мешает, – сказал Пакер.
Они ели, и над столом то и дело повисало молчание. Выпивали, не произнося ни слова, лишь поднимая рюмки. Пакер, время от времени откидываясь на мягкую спинку кресла, ощущал блаженство внутри и приятствие снаружи. Он двигал челюстями, жевал и глотал, блуждая глазами по мебели, аппаратуре и стенам, щурясь, как котяра на припеке. Съев половину, он закурил и принялся есть дальше, время от времени затягиваясь сигаретой и периодически прикладываясь к рюмке.
«Все правильно», – повторял он про себя. Болек искоса поглядывал на него и думал, что люди вообще-то пригодятся, только надо для них что-нибудь подыскать. Было почти десять. Он взял телефон и вышел в соседнюю комнату, прикрыв за собой дверь.
Нa другом берегу реки Зося тоже закрыла двери – в ванную. Сегодня она уже могла есть. Попробовала в обед, и получилось. Проглотила йогурт с нарезанным кружочками бананом, а потом две тоненькие гренки. Ей захотелось кофе.
Сейчас она сидела в кресле с котом на коленях:
– Что мы можем поделать, Панкратий? Мы сделали, что могли, правда?
Кот не отвечал, зато был такой теплый и мягкий. Растолстевший от «китикэта», с моторчиком внутри, сонный, он действовал как оксазепам. Ей тоже хотелось спать, но, взглянув на расстеленную постель, она оттягивала этот момент в надежде найти что бы еще такое сделать по дому, самое простое, пустяковое, – но в маленькой квартирке дел было как для гномика.
Зося взяла журнал «В четырех стенах» и тут же отложила в сторону.
– Это от свежего воздуха у меня так глаза слипаются, Панкратий. Я сегодня находилась до упаду. Знаешь, тамошних мест я совсем не знаю. Никогда там не была. Смешно, да?… Столько лет жить в одном городе и не знать его. Но тебе этого не понять. Может, если бы ты был собакой, тебе бы там понравилось. Там есть где побегать. Летом наверняка все тонет в зелени. Но не такой, какая здесь у нас, а такой, знаешь, дикой. Правда, тебе как коту она тоже бы понравилась. Крыш там полно. Сначала я села в сто девяносто пятый и доехала аж до Гданьского вокзала. Это очень далеко. Тебе пришлось бы идти целый день, и все равно ты не дошел бы на своих коротких лапках. Я вышла на мосту и спустилась вниз, чтобы пересесть на трамвай. Пришлось спрашивать, какой идет на Жерань. Оказалось, только один. Двенадцатый. Мне сказала об этом такая милая старушка. Ждать пришлось долго, мы разговаривали. Наконец он пришел, почти пустой. Мы сразу въехали на мост, там внизу очень много воды. Ты умер бы от страха, Панкратий, если бы увидел сразу столько воды. Ты не любишь воду. Для тебя это как море. Если бы ты встал на берегу, то другого бы, наверное, и не увидел. Ты ведь совсем не знаешь, каков мир. Ты никуда не ходишь. Сидишь часами на подоконнике, и все. Интересно, что бы ты о нем подумал. Потом, за мостом, мы свернули, и там уже не было ничего, кроме фабрик, фабрик, фабрик. Наконец-то я узнала, где Фабрика легковых автомобилей. Очень все это мрачное. На километры ни одного постороннего, только рабочие. И тех нигде не видно. Лишь несколько человек ждали на остановке. Остальные в цехах. Не хотела бы я работать на фабрике. Это так странно. Тебя закрывают, а потом выпускают. И одни мужчины кругом. Мы ехали и ехали. Я думала, что это никогда не кончится. Ни одного жилого дома, ни одной женщины, и трамвай совсем пустой. Та старушка где-то вышла. Я была совсем одна, и мне было страшно, Панкратий. Промышленная зона. И кругом так светло, так светло, Панкратий. Светло, пусто и тихо. Только автомобили ш-ш-ш, ш-ш-ш. Потом, на конечной, я пересела на автобус. Видела какие-то трубы до самого неба, и город почти уже кончился. Мы переехали через мост, кое-где еще было похоже на Варшаву, а остальное вообще непонятно что. Домики, хатки, будки, и в конце начался настоящий лес. Но он тянулся недолго, раз – и снова пошли дома. Такие старые, наверное еще довоенные, и нам пришлось остановиться, потому что закрыли железнодорожный переезд.