Зачистка - Николай Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никто, — тем не менее жестко, но зато честно ответил я. — Нас здесь никто не прикроет. Только мы сами друг друга. А со стороны — не надейтесь. Предать, бросить в окружении, сделать крайними в разборках могут — армия всегда была расходным материалом на политической кухне, — распалялся я, выплескивая на бедных лейтенантов все споры, которые доводилось вести о Чечне, всю желчь на политиков, прогибающихся на день по пять раз и всегда в разные стороны.
— Так какого черта мы здесь? — в открытую спросил морской пехотинец.
Когда подобные вопросы задают гражданские — можно усмехаться. Когда военные — остается только развести руками. Впрочем, офицеры вдали от «горячих точек» — это те же гражданские, только в погонах. Ответил тихо, тоже давно выношенное:
— А потому, что лично я не хочу, чтобы Россия оставалась этой самой грязной сварливой кухней. Россия — это светелка. С рушниками, образами, хлебом-солью на столе…
— Лирика, — грустно усмехнулся Урманов.
Он был прав, потому что представить нищую, утопающую в грязи и склоках страну улыбчивой и сверкающей — это надо обладать хорошей фантазией. Или быть оптимистом все с тем же богатым воображением. Или разведчиком, просчитывающим хотя бы несколько ходов вперед. В чем и признался:
— Ты прав — это лирика завтрашнего дня. А мы давайте делать свое солдатское дело, и Отечество, даст Бог, когда-либо спохватится и поставит русскому солдату в Чечне памятник.
— Мне лучше деньгами, — подал, наконец, голос Орешко.
— Извини, памятник поставить дешевле, — не поддержал я, в общем-то, разумную идею десантника. — Отбой.
В нашей комнатушке на двоих Бауди, развалившись на кровати, смотрел в одну точку на потолке. Я мимоходом пощелкал пальцами перед его глазами, возвращая в действительность, и пожалел: разведчик запел старую песню.
— Кто-то давным-давно обещал отпустить меня на одну ночь домой…
Отвечаю обоим известное:
— Обещал, но не отпущу.
— Ай, да кто меня увидит.
— Горы. Деревья. Луна. Для разведчика — уже достаточно много. Мне твоя голова нужна на плечах, а не на заборе.
Бауди, конечно, признает такую жесткую предосторожность, но чувствую, что когда-то отпустить все равно придется. Лучше отпустить, чем уйдет самовольно. А ведь уйдет…
— Потерпи еще немного, брат. Может, окажемся в твоих краях, тогда вообще…
Лукавлю. Дважды приходила наводка на селение, в котором родился Бауди, и всякий раз, скрепя сердце, я отказывался от лакомого кусочка. Берег друга, не позволял ему даже в маске соприкасаться с родными местами и знакомыми людьми. У подчиненных надо беречь не только их тело, но и душу.
— Тебе тоже отбой, — отдаю команду разведчику, а сам выхожу на крылечко, сажусь на шаткую ступеньку.
Не оттого, что все надоели и хочется побыть одному — мне не терпелось отрешиться от всех, чтобы вспомнить прапорщика из кафе. Имя узнать не успел, надеялся на проводы, но это не суть важно: завтра утром на столе будет лежать список всего личного состава гарнизона, а уж вычленить из него прапорщика-связиста примерно 35–40 лет — это ли задача для разведчика! Но как она танцевала…
Видение прерывает скрип двери в лейтенантской «бытовке». Две фигуры, потолкавшись и не вместившись на крылечке, переместились к спортгородку, заалела красная точка сигареты. Орешко, он курит. Его голос и послышался первым.
— Да-а, интересно началась служба.
— Зато будет что вспомнить, — ответил Урманов.
— Если будет чем. Слышал, нашего Петрова, или как его еще там, зовут здесь «Груз 200»?
— Так разведка, а не хозвзвод.
— Попали, как блохи на расческу.
Мне бы улыбнуться, да только лейтенанты правы. В последних операциях я действительно потерял пятерых ребят, на языке статистики переведенные в разряд «трех безвозвратных потерь и двух — санитарных». И все, кто со мной, по определению как блохи на расческе. Успокаивать совесть может только то, что и я — вместе с ними.
Намереваюсь подняться и уйти, но новички переводят разговор на дела семейные, и остаюсь недвижимым: про это, может быть, более всего я и должен знать. Спортивные разряды и военные знания на войне открываются сразу, душа, наоборот, частенько закрывается. А что в ней, в душе? Что гнетет, чем мается, к чему стремится? Это не любопытство — это обязанность командира знать, как поведет себя подчиненный в той или иной обстановке. Буду знать, кто они, присланные на замену — буду знать, какая задача окажется по зубам. На что рассчитывать в критический момент…
— Ты, я слышал, женат? — пластинку, как всегда, заводит более нетерпеливый десантник.
Следует долгое молчание, и когда кажется, что ответа не последует, Урманов словно для меня исповедуется:
— Как тебе сказать… И да, и нет. У меня друг был женат, а через год после свадьбы утонул. Пожалел его семью, взял после выпуска к себе. А потом встретил свою любовь. И теперь не знаю, что делать.
— Сбежал от проблем на войну?
— Отчасти. Только это уже холостой выстрел: пока я маялся и на что-то решался, Лена ушла к другому.
Над военным городком пробивалась сквозь пелену луна, сама ставшая расплывчатой. Над аэродромом — конечно же, военным, в Моздоке иного сроду не бывало, стоял гул прогреваемых моторов: куда-то готовились лететь «вертушки». Впрочем, отсюда летят только в Чечню. Придет срок — взлетим и мы. Но пока мои лейтенанты решают свои земные проблемы на возможно удаленном от войны расстоянии.
— А ты в какой ипостаси на любовном фронте? — посчитав, что свою семейную биографию он изложил достаточно внятно, поинтересовался у напарника Урманов. — Где оставил свое сердце?
— Пока точно знаю, где оставил свои нервы — на танцплощадке под Рязанью, — ответствовал Орешко. — В первый же отпуск туда и явлюсь. Пусть смотрит и думает. Если, конечно, есть чем.
В голосе десантника сквозила обида, и Урманов больше не стал углубляться в тему. Хотя, может быть, Косте как раз и хотелось выговориться. Однако вместо этого в ночи вдруг тоненько звякнул колокольчик. Еще и еще раз.
— Подарок, что ль? — догадался Орешко. — От твоей, ушедшей?
Морской десантник, скорее всего, покивал головой, потому что десантник воздушный больше не стал уточнять происхождение колокольчика. Но, помня разочарование от прерванной беседы по своему поводу, поинтересовался:
— О чем поет?
— Трезвон. За веру, надежду и любовь. Так сказала. Почти так, — для убедительности старший лейтенант позвонил еще раз, но сам же и испугался излишней звонкости, зажал колоколец в руке. — Ладно, пошли спать, а то завтра даст нам наш Петров копоти.
С какой стати они решили, что я начну их, как курсантов, мордовать, история умалчивала, но слух, видать, по городку или в отделе кадров гуляет. Только какое утро, какие лейтенанты — мне бы ощутить рядом мягкое подвижное тело прапорщика-связиста. Интересно, когда еще увидимся? «В другой раз», — пообещала она…