Огарева, 6 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сухишвили подвинул Ненахову лист бумаги и попросил:
— Напишите мне об этом. Напишите о том, что Морадзе просил вас задержать Гальперина, Столова и Ревадзе как фарцовщиков. И объясните, почему вы не сделали этого.
Сухишвили смотрел на склоненную голову Ненахова, на его аккуратный пробор, на тонкую шею и большие, расплющенные у ногтей пальцы и ломал спички, чтобы не ударить кулаком по столу и не закричать на этого человека, который в течении двадцати четырех часов дежурства в отделении милиции олицетворяет Советскую власть.
«А мне потом красней, — думал Сухишвили, сдерживая ярость. — Мне потом выдумывай вздорные объяснения, когда встречаешься с такими, как Морадзе, или с ребятами на заводе, или в институте, мне потом отстаивай честь мундира. До тех пор, пока есть такие вот тупицы, для которых человек определяется галстуком, бородой или аккуратным пиджаком, ничего мы не добьемся, ничего…»
Прочитав объяснение Ненахова, Сухишвили протянул ему дело арестованных фарцовщиков.
— Вот, — сказал он очень тихо, чтобы не сорваться на крик, — это те самые аккуратные молодые люди, которых Морадзе хотел задержать. Честный человек с бородой и без галстука пил коньяк, вы правы, пил. Честный человек может выпить, а преступник, умный преступник, всегда трезвый, когда идет на дело. Что теперь скажете, Ненахов?
— Откуда ж я тогда знал, что они валютчики, товарищ полковник?
Сухишвили поднялся из-за стола и — не удержался — закричал:
— Так ведь он вам говорил об этом! Тогда! Говорил!
«Альпинистский лагерь «Труд», Морадзе. Приговор по вашему делу отменен. МВД ходатайствовало перед комитетом физкультуры о восстановлении вам звания мастера спорта. В аспирантуре приказ о вашем отчислении аннулирован.
Сухишвили».
В три часа утра Костенко разбудил телефонный звонок: дежурный из МВД сообщал, что сорок минут назад в Пригорске обнаружен Налбандов. Он был тяжело ранен при попытке ограбления хранилища аффинажной фабрики и сейчас в бессознательном состоянии находится в городской больнице.
Через полтора часа Костенко вылетел в Пригорск.
— Вы слышите меня? — тихо спросил Костенко, склонившись над изголовьем Налбандова.
Тот лежал в палате, окна которой выходили на горы. Ночью выпал первый снег, и сейчас солнце высверкивало синим, словно отражаясь в гранях диковинных драгоценных камней.
Доктор стоял над раненым и держал пальцы на его пульсе.
— Вы слышите, Налбандов? Отвечайте, вам можно говорить, — негромко сказал он. — Я оперировал вас, я позволяю вам говорить.
— Я слышу, — прошептал Налбандов. — Пить… дайте…
Сестра поднесла к его губам поильник.
— Горько, — сказал Налбандов. — Вы мне даете горечь…
— Это морс. Он кислый, пейте…
Костенко достал из кармана фотографию Кешалавы и показал ее Налбандову.
— Это он наливал вам из своей бутылки? — спросил Костенко. — Это он принес с собой в номер бутылку коньяка?
— Да… Он. Это он достал… свой коньяк… из «дипломата»…
— Какой «дипломат»?
— Портфель-«дипломат»… Плоский черный чемоданчик…
Где-то позади, далеко остался сейчас в памяти Пименов, который принес ему прошлой ночью вареную курицу, батон и бутылку водки. Как нечто странное, прошлое, из давно ушедшей жизни, слышались Налбандову слова Пименова. Он помнил весь разговор, но сейчас не мог бы его воспроизвести, потому что разговор этот, длинный, двухчасовой, подробный, казался Налбандову каким-то единым целым, тяжелым, как плита гранита. Иногда, правда, Налбандов оставался один. Не было никакого Пименова, и не было последнего разговора, когда тот объяснял, зачем нужно имитировать ограбление фабричного склада, и не было того ужаса, который жил в нем, разрастаясь, всю ту неделю, пока он вернулся в Пригорск и отсиживался в шалаше. Это забытое ощущение принадлежности себе самому возникло в нем сразу же после того, как в спину ударило тяжелым холодом, смяло и повалило на землю. А когда он услышал над собой испуганное причитание сторожа, который узнал его, ощущение принадлежности самому себе исчезло, и он закричал от нестерпимой, жаркой боли.
— Вы помните имя и отчество этого человека?
Налбандов отрицательно покачал головой.
— А фамилию?
— Витя… В институте мы звали его Витек… Я умру?
— Ваша жизнь в безопасности, — ответил доктор. — Вон даже пульс как у здорового.
Костенко заметил, как по восковому лицу Налбандова пробежала слабая улыбка: сначала дрогнули веки, потом чуть искривились губы, и задвигался кончик заострившегося носа, на котором выделялись тонкие, белые ноздри.
«Неужели я буду тоже верить им так же, как он?» — подумал Костенко.
— Что у вас было в чемодане, кроме тех камней? — спросил Костенко.
«Он говорил, что я не должен отвечать, — вспомнил Налбандов слова Пименова, — а как же мне не отвечать, если он спрашивает?»
Налбандову стало жаль себя, и он заплакал. Доктор посмотрел на Костенко и выразительно закрыл глаза.
— Там было еще что-нибудь? — снова спросил Костенко. — Вы отвечайте, мы ведь Кешалаву арестовали. А он вас убить хотел.
— Меня все убить хотят, — ответил Налбандов и умер.
Реаниматоры трудились еще полчаса, но ничего сделать не смогли.
— Я, честно говоря, не думал, что он столько протянет, — сказал доктор. — Какой сильный организм, а? Позвонок задет, печень вдребезги, а ведь семь часов прожил.
— А поджелудочная не была задета? — поинтересовался Костенко. — Или желчный?
— Желчный — это бы не страшно, а поджелудочная — единственный орган, с которым мы бессильны.
Костенко сразу же вспомнил лицо профессора Иванова и пошел к машине.
Гусев, заместитель директора фабрики, был из отставников — подтянутый, с командным голосом и большими, навыкате голубыми глазами.
— На фабрике все спокойно, — сообщил он, быстро поднявшись из-за стола. — Никаких происшествий, товарищ полковник, не зафиксировано.
— Не считая того, что убили Налбандова.
— Ранили.
— Он умер.
— Ай-яй-яй! Молодой ведь человек. Товарищ Пименов утром звонил, так просто, знаете, в голосе изменился, когда я ему рассказал.
— Давно он звонил?
— С полчаса.
— Беспокоится, как без него дела идут?
— А как же! Он ведь сюда столько сил вложил, столько души!
— Он сам про Налбандова спросил или вы ему сказали?