Кровь диверсантов - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К ужину он не спустился, я заглянул к нему – он лежал на тахте, сплетя пальцы на затылке, смотря в потолок. «Пошел вон, хам!» – заорал он на меня, но чуть погодя смилостивился, ужин прошел весело, потом вновь нависла пауза. Рымник сел рядом со мной и тихо спросил, на самом ли деле Вера спасена и никто ее не потащит в Умань, а? Ответил, что никто не потащит, она уже в Испании, уже за Пиренеями, но на следующий вопрос ответа не полагалось. «Павел Николаевич, – шутейно эдак сказал Антон, – на родину-то когда-нибудь попадешь?» Чтоб ответить, надо точно знать, что для меня родина, в каком она месте: в Старой Руссе, в Орканцеве или… уж не в «столыпине» ли? И где она Антону?..
Так и легли спать, ни о чем уже не спрашивая и ни на что не отвечая, глубокий был сон, проснулся я – и увидел Рымника на снегу, обнаженного по пояс, ежеутренние сгибания и выгибания, вверх-вниз, вправо-влево, присел он и не выпрямился, что-то рассматривал, а что увидишь на мерзлой земле, да за ночь намело… Поднялся, утерся, ушел к себе, включил московское радио, приемник у нас постоянно держался на московской волне, у Антона хромала лексика, петухом пускал словечки, черт знает в какой Югославии подхваченные, сводка за вчерашний день излагалась громко, на всю виллу; я глянул в окно и увидел кравшихся к вилле шефов, они юркнули в бомбоубежище, спустился туда и я, мы обменялись взглядами, покурили, немцы были в состоянии крайней озлобленности и подавленности от унижений, нанесенных им обоими Сталинами, даже тремя, и если до московского и берлинского руки не дотягивались, то с этим, что на вилле, можно наконец рассчитаться; и Роберт извлек парабеллум из кобуры и переложил его в карман. С нами бог, – прошептал Клаус, я забежал вперед, открывая Роберту дверь, гремел приемник, началось наступление на Висле, под победный голос диктора Роберт медленно поднимался на второй этаж к Рымнику, рука полезла за пистолетом, вытащила его, Роберт скрылся, минуту спустя появился, пистолет дрожал в его руке, вот-вот упадет, «Не могу» – почти неслышно сказал он, и тогда пошел я, успев подхватить все-таки выпавший из руки парабеллум; вступил в темный коридор, дверь направо – резервная комната, налево из-за двери приемник доносил русскую пляску, мне же никогда еще не приходилось убивать, но убивать надо было, в выстреле было спасение – всех людей, русских, немцев, американцев, японцев, бразильцев тоже – от неведомой опасности, грандиозной беды, нависающей над планетой, выстрел спасал и этих двух немцев, доигравшихся до того, что создали чудовище, которое способно было их сожрать, да и станет ли теперь Антон Рымник стрелять в Сталина, не отменится ли смертью тирана высадка на Хоккайдо… Я открыл дверь, чтоб нацелить пистолет в спину сидящего за столом Рымника или в голову его на подушке, и увидел его на полу, колени согнуты, руки разбросаны, лицо белое, как у вымазанного мелом клоуна, на коврике – тот самый пистолет из Льежа с пулей для Сталина, а на столе – две бумажки, служебный рапорт гауптмана Римнека на имя Роберта, в ней гауптман сообщал, что, находясь в трезвом уме и ясной памяти, он кончает жизнь самоубийством и просит никого не винить в этом акте… дата, подпись, вторая же бумажка адресовалась мне: «Павлуша! Ничего не получится!» Ее я скомкал и сунул в карман, выключил приемник и громко позвал шефа, по всем правилам немецких игр со мною тоже могли покончить, но я-то знал, что немцы царапинки мне не сделают, Роберт и Клаус прочтут сейчас и поймут: все безвластны, мы рабы неизвестного нам хозяина, и ничто не дано изменить людям в этом мире, – так стоит ли немцам убивать какого-то русского, меня то есть, да что от смерти моей изменится? Да ничего не изменится, это они поняли, как только я позвал их, они по голосу догадались, кто выстрелил, рванули мимо меня наверх, потом тихо спустились, полицию пока вызывать не стали, сожгли все карты, все, что могло намекать на Арбат; в камин полетело и то, что нашли они в тире, портрет Сталина, пули Рымника с геометрической точностью расположились на портрете, пронзив оба зрачка, оторвав мочки ушей, сбрив кончики усов, в середине узкого лба чернела дыра… Ну, час спустя приехала полиция, к исходу суток мы покинули виллу, ну, а где похоронен Антон Иванович Рымник – это уж, простите, спрашивайте у немцев, я, повторяю, Клауса и Роберта не видел с апреля сорок пятого, когда подался на Запад, они, боюсь, станут все отрицать, да вы их и не найдете, так напугал их январь сорок пятого, до сих пор трясутся, а ведь все следы замели, австрияка в Москве под травмай бросили, виллу сожгли, офицера, что застрелил себя на ней, похоронили неизвестно где, я сам временами забываю о нем… Еще кофе?
Наш герой, влюбленный патриот и враль, рвется на фронт. – Прощание с Этери. Первое звучание «мананы». – Жуликоватый незнакомец по имени Алеша подружится с ним. – Оба, с трудом верится, станут диверсантами высочайшего класса! – Даешь Берлин!
28 августа 1941 года мне исполнилось (как я уверил себя) шестнадцать лет, войне же было два месяца с неделей, войска наши отступали, показывая немцам спину, войска ждали человека, который остановит их, повернет лицом к подлому захватчику и обратит его в бегство. Таким человеком мог быть только я, Леонид Филатов, для чего и отправился в военкомат.
К этому дню, началу моей личной войны с Гитлером, я готовился пять лет. В Сталинграде должны помнить мальца, бегавшего наперегонки с трамваем: так я воспитывал в себе выносливость, столь нужную защитникам республиканской Испании. Потом мы переехали в Грузию, и мне выпал редкий шанс: мать учила русскому языку местных школьников, а сыну ее разрешали прыгать через класс, вот почему я так быстро и рано кончил среднюю школу, что было очень кстати. Как ни любили в районе мать, как ни уважали ее в военкомате, никто не решался дать мне поблажку, отправить на фронт: непризывной год! Напрасны были справки о первом месте на спартакиаде, о парашютных прыжках, о готовности с оружием защищать Родину. Но я наседал, умолял, требовал, и, чтоб отвязаться от меня, военкоматский майор пообещал: вот когда исполнится шестнадцать, тогда и…
И в день, назначенный майором, я покинул дом, бежал, оставив матери краткое послание, твердо указав, что вернусь победителем через год, если не раньше. Мать заседала где-то (наступал новый учебный год!), я смело полез в шкаф и надел единственный взрослый костюм, чтоб молодцом предстать перед майором, прикрутил и прицепил к лацканам нагрудные значки, и если что меня отягощало, так это – расставание с Этери, одноклассницей, которую я любил и которая любила меня, поклявшись до гроба хранить верность. Жили мы в райцентре, учительский дом часто навещался учениками, и мы решили, что Этери придет ко мне, благословит на ратные подвиги, и никто не узнает о нашем первом поцелуе. Время шло, я смотрел и смотрел в окно, а Этери все не было и не было. Сердце мое сжималось в тоске.
Да, сжималось и скорбело. Но я уже чувствовал в себе невесомость листочка, которого вот-вот сорвет с ветки ураган, бушевавший над страной, над миром, и ветка легко расстанется с едва распустившимся плоским клейким побегом.
Окинув стены прощальным взглядом, я выбрался из дома и отправился на войну без напутствия любимой, догадываясь уже, что мать Этери воспротивилась прощанию. Губы мои шептали имя тоненькой девушки, которая была старше меня на два года, и если что и удерживало меня от слез, так это радость от того, что наконец-то я иду защищать Отечество. Иду – высмеянный матерью, которая в запальчивости как-то сказала, что я – недоразвит, глуповат и вообще родился недоношенным.