Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
и Пастернак, надо полагать, действительно подписался бы под этими словами.
Дабы заявить о «Центрифуге», Бобров затеял альманах и назвал его вполне по-футуристически — «Руконог». Впоследствии это словцо пригодилось братьям Стругацким для обозначения диковинного насекомого в «Улитке на склоне». Асеев и Пастернак получили заказ на ультрафутуристические стихи — такие, чтобы стало ясно, что пришли настоящие футуристы! «Все остальные — фальсификация». Пастернак быстро слепил три абсолютно невнятные поделки — по уже забытому принципу «Чем случайней, тем вернее». Стихотворение «Цыгане» — чистая пародия на Хлебникова и подражавшего ему Асеева, на древнеславянские мотивы и архаично-новаторское словотворчество:
«Жародею Жогу, соподвижцу твоего девичья младежа, дево, дево, растомленной мышцей ты отдашься, долони сложа. Жглом полуд пьяна напропалую, запахнешься ль подлою полой, коли он в падучей поцелуя сбил сорочку солнцевой скулой. И на версты. Только с пеклой вышки, взлокотяся, крошка за крохой, кормит солнце хворую мартышку бубенца облетной шелухой».
Что там складывает дева, отдаваясь растомленной мышцей соподвижцу, который скулой сбивает на ней сорочку,— неважно, да ни к чему и разбирать: Бобров хотел футуризма — его и получил. Критическую часть альманаха Бобров писал сам, единый во многих лицах (почти всякий Русский альманах, манифестировавший новое направление, писался по этому же принципу). Под разными псевдонимами Бобров обругал всех — и главным образом «Первый журнал русских футуристов». В этом журнале тогда еще монолитную «Лирику» разнес непринятый туда Вадим Шершеневич: не найдя понимания у Анисимова, он переметнулся к футуристам. В числе прочих получил и Пастернак — за «Близнеца». Бобров — в духе обычного дворового «Я бы не потерпел» — спровоцировал его на резкий ответ, и Пастернак написал «Вассерманову реакцию», свой первый литературно-критический опус. В нем высказано немало дельных мыслей, но юношеская избыточность остается неизменной: в статье масса побочных соображений, витиеватых ответвлений и усиков основной мысли, множество иноязычных идиом к месту и не к месту,— вместо полемики получилась лирическая туманность. В ней, однако, сгущаются вполне конкретные смыслы, к которым автор подводит хоть и слишком долго, но решительно:
«Клиент-читатель стал господином нового вида промышленности. В такой обстановке бездарность стала единственно урочным родом дарования».
Картинка вполне узнаваемая, и о литературе рынка тут сказаны те самые слова, которых мы сами так долго не говорили. Далее разговор заходит о футуризме:
«Истинный футуризм существует. Мы назовем Хлебникова, с некоторыми оговорками Маяковского, только отчасти — Большакова, и поэтов из группы «Петербургского Глашатая»».
«Глашатая» издавал Иван Игнатьев, эгофутурист, год спустя зарезавшийся бритвой сразу после свадьбы (одной из возможных причин самоубийства называли его страх перед физической стороной любви — до этого он опубликовал несколько стихотворений, в которых недвусмысленно описывал мастурбацию; разные домыслы на этот счет высказываются и в новейшей словесности,— несомненно одно: Игнатьев был поэт с очень небольшим дарованием и явно нездоровой психикой). Пастернак точно ставит диагноз: читатель превратился в заказчика и стал диктовать литературе, какой ей быть. Футуризм стал литературной модой, чем не замедлили воспользоваться литературные фантомы вроде Шершеневича:
«Тематизм (…) в стихах Шершеневича отсутствует. Это и есть как раз тот элемент, который не поддается определению покупщика и не может поэтому стать условием спроса и сбыта. Начало это вообще выше нашего понимания, и мы предоставляем более счастливым его соседям, поэтам Маяковскому и Большакову, разъяснить своему партнеру, что под темою разумеется никак не руководящая идея или литературный сюжет…»
Статья сейчас бы, вероятно, забылась, не будь она первым печатным отзывом Пастернака о Маяковском — и отзывом в высшей степени хвалебным. Это — несколько существенных мыслей о лирическом сюжете, который не тождествен сюжету повествовательному и не регулируется запросами толпы,— и делает «Вассерманову реакцию» драгоценным свидетельством; в остальном статья, конечно, претенциозная и мутная. Вообще критические статьи — единственный жанр, к которому Пастернак прибегал крайне неохотно: то ли потому, что его воззрения на искусство отличались сложностью (а в молодости — некоей туманностью), то ли потому, что высказывать суждения о коллегах казалось ему неэтичным; чаще он отделывался письмами, которые и есть, по сути, конспекты всех его ненаписанных теоретических работ. Но даже на эту, невинную и нимало не оскорбительную статью, Шершеневич громко обиделся; рискнем предположить, что не столько обиделся, сколько позавидовал — поскольку Пастернак продемонстрировал уровень разговора, до которого ему было не дотянуться никогда. Единственной грубостью в статье было название (как-никак «Вассерманова реакция» — тест на сифилис; Пастернак таким образом намекал на то, что ему удалось выявить в футуризме модную заразу — «да модная болезнь, она недавно нам подарена»). Гораздо грубее был разнос «Журнала русских футуристов», учиненный Бобровым.
Асеев к тому времени познакомился с Маяковским, к которому и перебежал, поддавшись обаянию более мощному, нежели бобровское. Вскоре через это предстояло пройти и Пастернаку. В апреле 1914 года, когда «Руконог» вышел из печати, Шершеневич, Маяковский и Большаков коротким и корректным письмом потребовали личного свидания по поводу оскорблений, нанесенных им в критическом отделе альманаха.
«В случае, если «Центрифуга» уклонится от выполнения наших требований и мы через три дня не получим извещения о свидании,— мы будем считать себя вправе разрешить возникшее недоразумение любым способом из числа тех, которые обычно применяются к трусам».
Писал эту картель, по всей видимости, Шершеневич,— Маяковский выразился бы лаконичнее.
Конечно, их звали не на драку. «Журнал русских футуристов» намерен был подробно выяснить, что за новый противник явился и стоит ли его воспринимать всерьез. Бобров растерялся. Маяковский, Большаков и Шершеневич требовали, чтобы для объяснений явились Пастернак и автор разноса «Журнала» (его мог заменить Бобров как представитель издательства — никто не подозревал, что именно он и является автором анонимной заметки). Третьим — для симметрии — захватили Бориса Кушнера, приятеля Боброва. Встречаться решили в кондитерской на Арбате, о чем и известили «Журнал». Встреча состоялась 5 мая 1914 года.
О ней подробно рассказано в «Охранной грамоте» — тот разговор стал для Пастернака таким же переломным событием, как Марбург. С Арбата он ушел влюбленным в Маяковского — и никогда больше, даже в минуты крайних обострений их отношений, не воспринимал его как врага. Выработанные на встрече условия мировой были тяжелее для «Центрифуги», чем для «Журнала»: «Центрифуге» пришлось извиняться в газете «Новь», но не в этом было дело. Пастернак вспоминал о той встрече с чувством острого счастья. Мы поговорим о ней более детально в главе, посвященной Маяковскому; пока же заметим, что симпатия была взаимной, что лицо Маяковского, по воспоминаниям очевидцев, сразу разгладилось — и что Пастернака он слушал с любопытством и уважением. Он не привык к доброжелательности, всю жизнь ждал удара, настраивался на драку,— отчасти и провоцируя ее; он умел и любил спорить, обладал способностью оскорбить и пригвоздить оппонента, но подспудно всегда тяготился этим стилем общения. Пастернак, не желавший ссоры, восторженный, сразу признавший в нем более талантливого собрата,— явно понравился ему. Стихов Пастернака он тогда, естественно, не знал,— но можно смело утверждать, что в восторженной оценке, которую он дал «Сестре моей жизни» три года спустя, сыграло роль и личное его впечатление от автора. Пастернак весь — искренность и органика, Маяковский — зажатость, изломанность, ломка; и потому, увидав друг друга, они не могли друг к другу не потянуться. «И, Господи, как чуток он был — чуток до сверхъестественности»,— напишет Пастернак Штиху.