Последнее лето - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А чего ему в полки лазить, если обстановка нормальная? Ты там в штабе чаще его видишь. Как-никак ближе к нему.
Синцов ничего не ответил, только усмехнулся про себя. Несколько раз как дежурный офицер докладывал Серпилину обстановку. Четыре раза сопровождал, ездил с ним в войска. Чаще – это верно. А насчет «ближе»… За весь год один разговор не по службе, когда Таня после тифа вернулась. Спрашивал о ней и привет ей передавал. И все. Да так оно и должно быть. А то много охотников найдется: один, как ты, вместе с командующим из окружения выходил, другой в госпитале лежал, третий в академии учился… Недавно рассказывали, что в штабе тыла служит старичок ополченец – капитан старой армии, в ту германскую войну комбатом был, а командующий у него – фельдшером. Что ж теперь с ним делать? Чаи к нему туда в штаб тыла ездить пить?
– Захарова, члена Военного совета, чаще у себя видели, – сказал Ильин, не дождавшись ответа от Синцова. – Черненко, начальника политотдела, тем более, – раз десять был. Любит ездить. А хотя его такое дело – ездить. Если не ездить – что делать?
– Опять цепляешь политработников, – сказал Завалишин.
– Опять цепляю. Согласился бы на седьмой отдел, имел бы дело не со мной, а с фрицами.
– А что, может, еще и подумаю, с кем легче?
Ильин стал расспрашивать Синцова о том, как получилось, что Кузьмич, почти год пробыв на излечении, снова оказался в их же армии и притом на должности заместителя командующего.
Но Синцов и сам толком не знал, как это произошло. В оперативном отделе ходили слухи, что вроде бы Кузьмич написал Серпилину, прося найти ему место в армии, а потом уже сам Серпилин предложил его на эту должность.
– Все же староват для такой работы, – сказал Ильин. – Пятьдесят восемь лет.
– Ваши бы с ним годы соединить и переполовинить, – сказал Завалишин. – Как раз и выйдет зрелый для войны возраст.
– А ну тебя, – отмахнулся Ильин. – Я серьезно. Если эта должность нужная, тогда он стар для нее. А если ненужная – зачем она?
– А что ты к нему прицепился? – сказал Завалишин. – Сам же говорил, когда он дивизией командовал, что старик золотой.
– А я и сейчас не говорю, что он медный. Я говорю, что старый. Когда он от нас уезжал, как он с лавки вставал, видел?
– Видел. Ну и что?
– Раз «ну и что», значит, не видел. А я видел. Он же за три войны весь из кусков составленный.
Ильин сказал это со всей силой симпатии к Кузьмичу, на какую только был способен при своей жесткой натуре. Но рядом с этой симпатией в нем жила молодая непримиримость к тому, что человек, по его мнению уже истративший все свои главные силы, опять вернулся на фронт, да еще на такую должность. Неужели в целой армии не нашлось на нее кого-то помоложе?..
– Вот кончится война. – Завалишин заранее улыбнулся, давая понять, что все, что он скажет вслед за этим, – шутка. – Долго ли, коротко, а дослужится наш Коля до командарма или еще выше и сразу всех своих подчиненных, кто окажется старше его, уволит в запас. Оставит только тех, кто моложе его.
– А что я, когда командармом стану, большего ума наберусь, чем сейчас имею, не допускаешь? – усмехнулся Ильин.
– Ума – не знаю, – продолжая улыбаться, сказал Завалишин. – Ум у тебя в норме. А что присвоение звании вносит свои поправки в психологию, пожалуй, верно…
В этот момент принесли котлеты и чай. Принес все это и поставил на стол не Иван Авдеевич, а другой солдат, молодой, здоровенный, в натянутой поверх обмундирования белой поварской куртке.
– Дюжий для такой службы, – заметил Синцов, когда солдат вышел. – Такому бы «Дегтярева» на плечо!
Заметил потому, что с застарелой неприязнью относился к тому, когда в штабах около начальства паслись отъевшиеся молодые ординарцы. Другое дело – в батальоне или в роте; там сейчас ординарец, а через минуту автоматчик.
– Понадобится, подгребем на передовую, – сказал Ильин. – Что же это Чугунова нет? Непохоже на него.
Покрутив ручку телефона, Ильин стал искать через связистов Чугунова. В том батальоне, где он должен был находиться, его не было. Оказывается, пошел в другой.
– Если и там нет, значит, в дороге, – сказал Ильин, не отрываясь от трубки.
Но Чугунов был не в дороге, а оказался как раз в этом, другом, батальоне.
– Василий Алексеевич, куда ж ты пропал? – сказал Ильин, когда его соединили с Чугуновым, но что-то другое, сказанное на том конце провода Чугуновым, сразу переменило выражение его лица. – Слушаю вас, – сказал он.
– Когда?.. Вынесли?..
Он несколько раз повторил: «Правильно», одобряя какие-то действия Чугунова там, в батальоне, и, сказав: «Оставайтесь, разрешаю», положил трубку и все с тем же изменившимся выражением лица посмотрел на Синцова, как будто только что увидел его здесь.
– Извини, забыл ему от тебя привет передать.
Потом повернулся к Завалишину и сказал:
– Максименку убили.
– Когда?
– В сумерки. Чугунов говорит: около двадцати одного часа слышали выстрел, а в двадцать один сорок пять подползли сменить – лежит убитый. Входное – в левом глазу, выходное – за правым ухом.
Из дальнейшего разговора Синцов понял, что речь идет о снайпере, про которого уже рассказывал сегодня Ильин. За последние две недели он не только убил нескольких немцев, но и подметил в их обороне некоторые подробности, раньше ускользавшие от нашего внимания. Когда Синцов был в батальоне, Ильин жалел, что нет возможности расспросить самого Максименко, потому что он до смены будет дежурить на своей точке.
А теперь этот Максименко убит немецким снайпером, и Чугунов хочет за ночь скрытно выдвинуть за передний край наблюдателей и утром с нескольких точек засечь немца.
Ильин отговорил Завалишину все то деловое, что было связано с этой смертью и для чего Чугунов остался там, в батальоне, – отговорил и замолчал.
С делами было закончено, а смерть осталась.
И она, эта смерть, присутствовала сейчас здесь, за столом, среди трех живых людей, из которых двое знали убитого, а третий не знал. Но дело было не в том, кто знал и кто не знал, а в другом – в самом моменте, когда убили этого человека.
На войне есть разные дни. Есть дни, когда от многих потерь подряд люди деревенеют и теряют чувствительность до такой степени, что только потом, отойдя, постепенно, начинают осознавать все, что с ними произошло, и заново поодиночке вспоминать всех, кого уже нет.
Есть дни, когда в ожидании наступления, как и всякий раз, надеясь потерять в нем как можно меньше людей, в то же время заранее знают, что многие неизбежно будут убиты. Но, несмотря на это, не хотят и не просят отодвинуть то неотвратимое, что все равно должно произойти.
Но есть на войне дни такой тишины, когда почти ко всем людям на время возвращается первоначальное, нормальное человеческое чувство, и, как бы заново услышав слова «человека убили», они опять начинают сознавать, что это значит, что вот вдруг взяли и убили человека! Было все тихо, и он был жив, а потом его вдруг убили, и надо теперь зарывать в землю человека, час или два назад еще совершенно живого, не хотевшего и не собиравшегося умирать…