Тайная страсть Достоевского. Наваждения и пороки гения - Т. Енко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но скоро я поняла, – пишет Анна Григорьевна, – что это не простая слабость воли, а всепоглощающая человека страсть, нечто стихийное, против чего даже твердый характер бороться не может».
В игре большинство людей находит выход своим тревогам и беспокойствам сексуального или иного порядка, и азарт может привлекать, как замена разряда и освобождения. Психоаналитик откроет в игорном безумии Достоевского скрытую компенсацию его половых комплексов и неудовлетворенности. Но рулетка пленяла его, как выход в иррациональное, как соприкосновение с миром случайности; удача и неудача у колеса рулетки не подчинялась законам логики, они были сродни тому непознаваемому темному началу мира, где не было ни морали, ни ограниченного пространства. И в игре была безграничная возможность исправить несправедливость рождения, бедности, состояния и обстоятельств великолепным ударом счастья, вызовом судьбе. И разве весь процесс игры не был вызовом силам неизбежности, гнетущим человека, прорывом в пленительное беззаконие произвольного действия и свободного случая?
Анна Григорьевна кое-что из этого смутно чувствовала и, назвав «это» болезнью, приняла как крест все ее осложнения и последствия, даже не пробуя вылечить его:
«Я никогда не упрекала мужа за проигрыш, никогда ни ссорилась с ним по этому поводу (муж очень ценил это свойство моего характера) и без ропота отдавала ему наши последние деньги».
Ей только было до слез жаль серег и брошки, их не удалось выкупить, они так и погибли у ростовщика, но она о них горевала втайне, чтоб Федор Михайлович не заметил. Немного женщин было бы способно на такое самопожертвование, и немного женщин могло бы удержаться от напрасных попыток остановить страсть аргументами разума и логики, то есть «черпать воду решетом».
Он, конечно, замечал ее страдания и казнился в душе, и еще больше любил ее за кротость, делал смешные вещи, чтоб доказать ей свою нежность: приносил толченого сахара для любимого ею лимонада, выиграв два талера, покупал ей цветы или устраивал неожиданно чай с пирожными – и она от этого была гораздо более счастлива, чем если бы он благоразумно и расчетливо отложил эти же деньги на обед или квартирную плату. В некоторых случаях она ему не перечила и не упрекала за расточительство: она была убеждена до конца дней, что он – милый, простой и наивный человек и что с ним часто следует обращаться как с ребенком. Он в этом видел только проявление настоящей любви – и, пожалуй, был прав. Ее матери он пишет из Баден-Бадена:
«Аня меня любит, а я никогда в жизни еще не был так счастлив, как с нею. Она кротка, добра, умна, верит в меня, и до того заставила меня привязаться к себе любовью, что кажется, я бы теперь без нее умер».
Даже в самые мрачные баденские вечера она рассеивала его хандру своими шутками и смехом: ведь, несмотря на все невзгоды, ей было только двадцать с лишним лет, и она не могла удержать кипения и веселья молодости. Но с какой радостью оставила она злополучный Баден-Баден! Они уехали в Женеву.
В Женеве она заметила, что он стал менее раздражительным, хотя часто ворчал: мрачный город со скверным климатом, протестанты, а пьяниц бездна, и верх скуки. Жили на то, что высылала мать Анны Григорьевны, и постоянно закладывали вещи к концу месяца.
В конце 1867-го и начале 1868 года они вели в Женеве очень скромный и регулярный образ жизни. Достоевский обожал одинаковость в расписании дня. Вставали, как в Дрездене, часам к одиннадцати, Анна Григорьевна потом гуляла, что-нибудь осматривала, а он работал, сходились к трем в ресторане на обед, потом она шла отдыхать, а он просиживал часами в кафе дю Мон Блан за чтением русских и иностранных газет. В семь часов они обыкновенно совершали общую прогулку по набережным и главным улицам Женевы, останавливаясь у освещенных газом и плошками витрин магазинов и выбирали те вещи, которые он бы подарил ей, если бы был богат. Эти воображаемые покупки очень их тешили. Придя домой, он растапливал камин, они пили чай, вечерами он или диктовал ей написанное предыдущей ночью, или читал. Анна Григорьевна ждала ребенка и на досуге все шила и вязала. Он писал «Идиота».
Уже и тогда Анна Григорьевна поняла, что он органически не был способен на долгую идиллию, что ему все еще нужно было перебивать размеренное, им же самим налаженное существование сильными ощущениями. Ему необходим был порядок для работы и беспорядок для вдохновения, в мещанский быт он уходил от слишком сильных волнений мысли и воображения. Без гроз и бурь он задыхался, а рулетка была одним из душевных громоотводов. И Анна Григорьевна сделала то, на что вряд ли отважилась бы женщина более опытная, но менее чуткая: сама предложила мужу поехать в Саксон ле Бен, где была рулетка, когда увидела, что он киснет, а работа не спорится.
Он сперва противился, но затем уехал – и все произошло как по нотам: выигрыш, проигрыш, заклад обручального кольца и зимнего пальто, отчаяние, холод и голод, слезные письма многотерпеливой жене и возвращение домой по билету третьего класса. Но результат оказался безошибочным: после этой встряски он в ноябре написал почти сто страниц «Идиота».
«Анна Григорьевна моя истинная помощница и утешительница, – писал он, – любовь ее ко мне беспредельная, хотя, конечно, есть много различного в наших характерах».
Но, несмотря, а может быть, и благодаря этому различию, сближение их все усиливалось и в радости и в горе.
В феврале 1868 года у Достоевских родилась дочь, и он так волновался и так обнимал на радостях женевскую акушерку, что та только руками разводила.
Достоевский был горд и доволен своим отцовством и страстно любил ребенка. Это не помешало ему вновь поехать в Саксон ле Бэн, из которого он посылал раздирающие письма: «Прости, Аня, прости, милая! Ведь я как ни гадок, как ни подл, а ведь я люблю вас обеих, тебя и Соню (вторую тебя) больше всего на свете. Я без вас обеих жить не могу».
Но маленькая Соня, «милая, ангел», как он называл ее, не выжила, и в мае они опустили ее гробик в могилку на Женевском кладбище. Это был страшный удар не только для Анны Григорьевны, но и для Достоевского. Он рыдал и отчаивался, как женщина, был несколько недель безутешен и никак не мог примириться с тем, что он называл «бессмысленностью смерти».
После смерти младенца Женева им стала ненавистна, они уехали в Веве, на том же Леманском озере, и на пароходе Достоевский поразил жену, в первый раз жалуясь на судьбу, на все удары и обиды прошлого, как на несправедливость неба. В этот момент не было у него ни смирения, ни христианских чувств – одна боль человека, раздавленного враждебными силами.
В Веве они провели лето, Федор Михайлович работал над «Идиотом», тосковал по умершей дочери, болел, жаловался, что среди этих нависших гор нельзя создать ничего хорошего, – и в конце концов они переехали в Италию.
В Италии они отдохнули.
У Достоевского припадки эпилепсии сократились, а общее состояние его значительно улучшилось. Во Флоренции никого не знали и ни с кем решительно не встречались, и незнание итальянского языка только усиливало ощущение полной изолированности. Они жили точно в монастыре, и Анна Григорьевна считала, что мужу ее сильно недоставало живого общения с людьми. Кроме того, она была опять беременна, и он не хотел, чтобы она рожала в стране, где он не мог даже объясниться с врачом или акушеркой. Поэтому летом 1869 года они снова двинулись в путь, несмотря на удручающее безденежье.