Эсав - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать побледнела.
— Я вижу очень хорошо, — сказала она.
Врач поставил на стол деревянный ящик, вытащил из него круглые железные оправы, которые тяжело сели на переносицу, и начал вставлять в их прорези разные линзы, то и дело спрашивая: «А сейчас? А сейчас?» Крошечные туманные пятна на доске начали проясняться, обрели очертания, превратились в буквы, и вместе с ними обрел резкость весь остальной мир. Словно из сумерек, сотворились и проступили неизвестные и ненужные детали и ворвались в мой мозг, стремясь его затопить. Моя голова сама собой, с силой, которой я не мог противодействовать, стала медленно поворачиваться и глазеть по сторонам. Воздух в середине комнаты внезапно кристаллизовался в виде двух небольших крупинок, которые тут же превратились в двух бесшумно кружащихся мух. На зубах врача расцвели желтые табачные пятна, точно иллюстрация к дурному запаху, который шел у него изо рта. А квадрат на стене кабинета обернулся портретом странной женщины, о которой даже с помощью новых линз нельзя было сказать, обнажена она или одета.
Пугающая и сладкая боль набухла внутри моих глаз, перекатилась под лоб, охватила виски и потянула меня от таблицы к портрету женщины. Пока я приближался к ней опасливыми шагами, Яков бросился к окну, чтобы выглянуть наружу. «Смотри! Смотри!» — радостно и взволнованно позвал он, схватил меня за полу рубашки и показал куда-то вверх.
Доносившиеся до нас пощелкивания запрыгали по дереву, оказавшись маленькой багряной птичкой. Три далекие точки стали людьми. Двое из них, с кудрявыми волосами, в коротких и широких брюках цвета хаки, вдруг замахнулись и так ударили третьего, что он упал на землю. Из глубины неба выплыл и обрел форму желто-красный воздушный змей, которого раньше там не было. Я посмотрел вдаль, на лежащего на земле побитого человека, потом на змея и смутно понял, что новые линзы обострили мое зрение, но укоротили его дистанцию. До сих пор небо не имело пределов, а теперь оно выглядело как отчетливая, непроницаемая скорлупа, сквозь которую не дано было пробиться даже новым очкам.
— А нитку все равно не видно, — сказал я.
— Какую нитку? — спросил врач.
— От змея, — сказал я, снова подошел к женщине на картине, и увидел, что ее груди, стесняясь и страшась новой силы моих глаз, отодвинулись друг от друга. Сегодня я уже не помню, была она рыжая или черноволосая, в платье с глубоким вырезом или с обнаженной грудью и только в штанишках на голом теле, и, когда несколько дней назад я вытащил из чемодана репродукции «Венеры Урбинской» и «Одалиски в серых шальварах» и спросил Якова, какая из них висела в глазном кабинете, он удивился: «О чем ты говоришь? Какая картина?» Я порой не могу понять, действительно у нас такая разная память, или мы попросту делим ее на двоих.
Я повернул лицо к матери, и мое огорчение усилилось. Раньше, когда она меня обнимала, я всегда наслаждался не только прикосновением ее тела, но и тем, какими четкими становились черты ее лица. Вплоть до визита к глазному врачу я воспринимал эту четкость как плату за мою любовь. Теперь я вдруг понял, что мне уже никогда больше не понадобится приближать свое лицо к ней, чтобы увидеть крохотные морщинки в углах ее рта и тонкие, светлые волосинки ее ресниц.
Врач вернул нас за стол, закапал нам в глаза капли, от которых наши зрачки так расширились, что мы стали похожи на пару сов, посветил фонариком, испускавшим острый, как нож, луч света, потребовал, чтобы мы следили взглядом за его пальцем, который двигался справа налево, оставляя за собой почти неощутимый шлейф табака, шоколада, кала и мыла, и под конец сказал, что, несмотря на наше внешнее различие, мы настоящие близнецы. Нам обоим, сказал он, нужны совершенно одинаковые линзы — по четыре диоптрии каждому.
— Это очень много для начала, — сказал он. — А понадобится еще больше.
И он тоже упрекнул мать, что она запустила наше зрение и не привела нас на проверку раньше.
На обратном пути мы увидели Ицхака Бринкера, стоявшего на вершине холма Асфоделий, и, когда мы приблизились, он бегом спустился к нам навстречу. Мать остановила осла, и глаза Бринкера засияли. Он взобрался на повозку, спросил: «Что слышно, ребята?» — протянул матери несколько сорванных цветков и доехал с нами до деревни. Я спросил его, что он делал на холме, и он сказал, что осенью наблюдает оттуда прямые линии, прочерченные на полях кустиками морского лука. «Такими кустиками древние люди обозначали границы своей земли. Потому что этот лук всегда вырастает в том же месте, где росли его родители, и ничто не в силах его вытравить, верно?»
Холм Асфоделий был настоящим цветочным заповедником. На его вершине росли голубые анемоны и желтые лютики, по краям весной цвели нарциссы, а на Хануку — крокусы и еще множество других цветов, названий которых я не знаю. Западный скат был весь утыкан жезлами асфоделей, давших холму его имя. Крапива там тоже водилась в изобилии, и школьный учитель объяснял нам, что это доказывает давность жизни на нашей земле.
— Крапива растет в тех местах, где когда-то были дома, люди и могилы, — сказал он, а потом улыбнулся и добавил: — И возможно, поэтому она жжет.
Мать водила нас туда по субботам, погулять и нарвать ромашек для мытья головы, и порой мы добирались до самого Черепа — огромной, страшной скалы, расщелины которой придавали ей, если смотреть под определенным углом, вид человеческого черепа.
Теперь на этом холме стоит уродливый, громоздкий белый дом в так называемом «испанском стиле». Мне приходится изо всех сил напрягать воображение и память, чтобы опознать в его грубых формах стертые очертания дома Леи, который стоял здесь раньше. Какой-то торгаш купил его, разрушил большую часть здания и перестроил его на свой, надо сказать — весьма дурной, вкус. Подобные строения выросли сегодня на большинстве здешних участков, и никого из прежних хозяев, кроме Бринкера, здесь уже нет. Проходя по улицам поселка, среди пуансиан и араукарий, мимо живых изгородей, подстриженных садовниками в виде шаров и колонн, мимо каменных гаражей, лужаек и бассейнов я киваю людям, с которыми совершенно не знаком. Но они, мне кажется, прознали, кто я, потому что меня уже пригласили в несколько домов, где представляли как «местного уроженца, американского писателя и гастронома» и «вы не поверите, но он из тех Леви, что в нашей пекарне», и в одном из таких домов мне пришлось вести неприятный разговор с тремя крикливыми мужчинами, которые взяли меня в круговую осаду грубых запахов своих лосьонов после бритья и звяканья высоких бокалов, требуя, чтобы я убедил брата продать пекарню на снос.
— Да вы знаете, сколько эта земля стоит сегодня?..
— Он мог бы на эти деньги безбедно жить много лет…
— Вместо того чтобы вредить своему здоровью…
— И нашему.
Пекарня, которая когда-то была построена на отшибе, сегодня оказалась в центре квартала вилл и выглядит как уродливая бородавка на блестящей новой коже поселка. Яков уже годы назад писал мне, что до него стали доноситься «жалобы богачей» — на вой горелки и стук приводного ремня тестомешалки, нарушающие их покой, на крики рабочих, на «эстетический аспект» и даже на слишком хороший запах хлеба, который врывается в их дома, напоминая им об их слабостях и не давая им спать.