Екатерина Фурцева. Любимый министр - Феликс Медведев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не было в ней ни тени от монстра, живущего только ради карьеры. И в большей мере она была «белой вороной» на фоне высших партаппаратчиков. Смело кидалась в бой и пережила из-за этого большие невзгоды, особенно в последний период жизни».
Отвечая на вопрос американского писателя Александра Минчина о Фурцевой, Олег Ефремов сказал: «Я глубоко убежден, что в то время, то есть в 60—70-х годах, в нашей стране должна была быть министром именно женщина. Все-таки женщина более эмоционально воспринимает искусство. В чем, например, беда нашей молодой театральной критики? Только в одном — что они неэмоционально воспринимают происходящее в театре. Фурцева относилась ко мне с уважением, шла на риск. Спектакль «Большевики» она взяла на себя, вопреки мнению цензуры и главного цензора Романова. При мне по телефону с ним ругалась. И я им звонил: «Как же так, братцы, вы, ЦК, находитесь на площади Ногина и требуете, чтобы я вымарал из спектакля Ногина за то, что он вышел из партии из-за несогласия с однопартийной системой».
Но я не устаю повторять, что она могла, по словам Симонова, сказать «да», но могла сказать и «нет». И за это могла ответить. Она мне многое не разрешила, но многое я сделал с ее помощью…
Если вы меня спросите про Фирюбина, то я отвечу, что это была весьма мрачная сила…»
Из дневника Василия Кухарского:
«Не раз у Екатерины Алексеевны происходили трения с партаппаратчиками на заседаниях идеологической комиссии ЦК. Ее глава Ильичев прохаживался по поводу «самоуправства Фурцевой», отпуская не только ядовитые шпильки в ее адрес, но и ставя палки в колеса при осуществлении разумных и полезных инициатив оппонентки.
Подобных трений с выжиганием «искры» помню немало. Последний конфликт произошел в мае 1974 года. В Большом театре готовилась к постановке опера «Игрок» Сергея Прокофьева. В разгар репетиций стало известно, что секретарь ЦК по идеологии Демичев резко отрицательно оценивает само произведение, выступает против его постановки в Большом. Екатерина Алексеевна активно вмешалась в эту историю, протестами и уговорами добилась постановки, и опера имела колоссальный успех.
Конечно, все это нервировало Фурцеву, выбивало из рабочей колеи, но она старалась не обращать внимания на эмоции и переживания.
Екатерина Алексеевна никогда не доводила до конфликта отношения с руководителями театров. Если случались осложнения, немедленно ехала в театр, вырабатывала совместную позицию и просила проводить решение через художественный совет: «И, пожалуйста, без нажимов, худсовет наша опора, а окрик или формалистика выбьет опору из-под наших ног».
Поддерживала Товстоногова. Георгий Александрович как-то бросил мне в сердцах: «Переехал бы в Москву, поближе к Фурцевой. От деятелей Ленинградского обкома временами мне и Большому драматическому театру приходится нелегко: почти каждый день вызовы, втыки на грани ругани. Екатерина Алексеевна ухитряется помогать даже из Москвы, но я зажил бы спокойно, только уехав из Ленинграда».
Вспоминает Эдвард Радзинский:
«Я не спал всю ночь. И решился. В половине десятого я стоял у министерства, ждал. Наконец появился директор «Ленкома»… Он спросил меня: «А вы зачем пришли?»
У меня хватило ума ответить: «А меня пригласили».
— Да? — сказал он удивленно. — Ну, идемте.
Он был свой человек в министерстве. Так что, оживленно беседуя с ним, я прошел мимо охранника в святая святых. Не спросили ни пропуска, ни приглашения — идиллическое дотеррорное время…
Зал был полон. Все смотрели на дверь.
Наконец дверь распахнулась. Вошла (влетела!) она. Возможно, так медведица выбегает из берлоги после зимней спячки.
Екатерина Великая посмотрела на директора и сказала:
— Встаньте!
Он встал.
— Почему по городу развешены афиши «Сто четыре способа любви»? Молчите, — констатировала она трагически. — А знаете ли вы количество абортов среди несовершеннолетних?
Этого директор не знал.
— А я знаю… Я знаю количество абортов среди несовершеннолетних, — заговорила она каким-то плачущим голосом. — И вот в это время Театр имени Ленинского комсомола… Ленинского комсомола! — повторила она с надрывом, — …ставит пьесу про шлюшку, которая все время залезает в чужие постели…
Наступила тишина. И в этой тишине, не выдержав напряжения, я неожиданно для себя… встал. И сказал:
— Екатерина Алексеевна, там ничего этого нет. К сожалению, вы неправильно назвали пьесу. Она называется «Сто четыре страницы про любовь».
Потом я много раз думал, что такое тишина. Бывает тишина в лесу, тишина в горах… но такой тишины, как тогда, поверьте, не бывает. Это была какая-то сверхтишина, это было оцепенение, финал «Ревизора», остолбенение от страха…
Она спросила:
— Кто вы такой?
Я ответил:
— Я — автор пьесы.
Выглядел я тогда лет на шестнадцать, наверное. К тому же у меня росли (для солидности) какие-то прозрачные усы, поэтому вид был отвратительный.
— Вы член партии? — спросила она грозно.
Я ответил:
— Я — комсомолец.
По залу пронесся легкий смех. Они никогда не видели в этом зале авторов-комсомольцев.
Тут она как-то сбилась. Я это почувствовал. Она сказала:
— Сядьте. Мы дадим вам слово.
И предоставила слово… своему заместителю.
Замминистра был не очень оригинален. Он сказал, что сейчас, когда среди несовершеннолетних такое количество абортов, в Театре имени Ленинского комсомола (!) появилась пьеса, где «шлюшка постоянно залезает в чужие постели»…
Я поднялся и сказал:
— Ничего этого в пьесе нет. Вы тоже не читали пьесу.
Она:
— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте…
И я начал рассказывать.
Я рассказывал правду, потому что я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал пьесу о любви. О том, как люди попадают в любовь, как под поезд. Потому что любовь — это бремя, такое счастливое… и такое несчастное… И это всегда обязательное пробуждение высокого, а если этого нет — это не любовь. Это страсть, сексуальный порыв и прочее. Именно прочее, а сама любовь неповторима…
Потом министрами культуры перебывает много тухлых мужчин с тухлыми глазами. Их никогда нельзя будет ни в чем переубедить. А вот она была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было все. В этом, думаю, была и ее гибель…
И буквально через три минуты она повернулась ко мне, и я понял — слушает. И не просто слушает. Уже на четвертой минуте она подала мне воду.