Преданность. Год Обезьяны - Патти Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно в городе Пессоа я на некоторое время задерживаюсь, хотя вряд ли могу ответить, чем там, собственно, занимаюсь. Лиссабон – самый подходящий город для того, чтобы сбиваться с дороги. По утрам сижу в кафе, строчу в очередном блокноте, каждая чистая страница сулит побег, авторучка служит преданно, чернила текут без заминки. Крепко сплю, мало что вижу во сне, просто существую в интерлюдии, которую ничто не прерывает. Когда в сумерках гуляю по старому городу, в воздухе дрейфует обрывок мелодии и вспоминается низкий звучный голос моего отца. Да, это “Lisbon Antigua”[25], одна из его любимых песен. Помню, в детстве я спрашивала, что значит ее название. Он улыбнулся и сказал, что это секрет.
Братья и сестры, вечерние колокола звонят. Фонари освещают узорные мостовые. Окутанная тишиной, словно бы написанной Эдвардом Хоппером, иду той же дорогой, которой когда-то, в любое время дня и ночи, ходил Пессоа. Писатель с множественной личностью: сколько же у него было путей, сколько дневников, подписанных самыми разными именами. Ступая по кафельным полам крытых переходов, прикасаясь к стенам, заросшим плющом, прохожу мимо витрины и замечаю у барной стойки какого-то джентльмена: стоит, слегка наклонясь, что-то пишет в блокноте. Он в коричневом пальто и фетровой шляпе. Пытаюсь войти, но двери там нет. Наблюдаю за ним сквозь стекло: лицо, которое я вижу, – знакомо, но незнакомо.
Кафе “А Бразилейра”, Лиссабон
– Он просто такой же, как мы с тобой.
Опять указатель, мой ясновидящий недруг, но посреди вынужденного затворничества я невольно радуюсь ему.
– Ты и вправду так считаешь? – спрашиваю.
– Абсолютно уверен, – отвечает он довольно ласково.
– А знаешь, – шепчу я, – ты был прав, я действительно еду к Айерс-Рок.
– Твои подметки уже окрасились красным.
Я не стала спрашивать у указателя, каково приходится моему мужу в каком бы то ни было пространстве, выделенном ему во Вселенной. И о судьбе Сэнди спрашивать не стала. И про Сэма тоже. Это под запретом, как и умасливание ангелов молитвами. Знаю прекрасно: нельзя просить за чью-то жизнь, и за две жизни нельзя. Можно лишь лелеять надежду на то, что окрепнет могущество, которым наделено сердце каждого человека.
Улицы, вымощенные булыжником, приводят меня к моему временному дому. Мой номер – прелестная смесь простоты и необычных деталей. Резная деревянная кровать с льняным покрывалом, на маленьком письменном столе – белое пресс-папье с сетчатым узором и выточенный из слоновой кости, потемневший от времени нож для конвертов. Запас почтовой бумаги невелик – хватит лишь на одно письмо, но это лист глянцевитого пергамента. Пол в ванной – сияющая мозаика из крохотных голубых и белых плиток, как на основаниях древнеримских ванн.
Сажусь за стол, достаю из рюкзака свой старый фотоаппарат “Полароид Ленд” – надо осмотреть его меха. Книга стихов Аллена раскрыта на “Супермаркете в Калифорнии”. Воображаю, как он сидит на полу по-турецки рядом со своим проигрывателем, поет вместе с Ма Рейни. Как он толкует Мильтона, Блейка и текст “Элинор Ригби”. Вытирает сырым полотенцем лоб моего маленького сына, страдающего от мигрени. Аллен скандирует, приплясывает, вопит. Аллен, заснувший последним сном, над ним висит портрет Уолта Уитмена, а Питер Орловски, его спутник жизни, опускается подле него на колени, осыпает его белыми лепестками – словно бинтует.
Я усталая, но довольная, мне кажется, что я каким-то образом распутала тайну города. В ящике тумбочки – иллюстрированная карманная карта, маленький путеводитель по городу Саброза, где родился Магеллан. Смутно вспоминается, как я, сидя за кухонным столом, рисовала корабль, плывущий вокруг света. Отец варит кофе, насвистывая “Lisbon Antigua”. Почти слышу, как нотки вплетаются в шум кофеварки. Саброза, говорю я шепотом. Кто-то застегивает мой ремень безопасности. Деревянная кровать в углу комнаты – словно бы далеко-далеко, и все это – только антракт, у которого не может быть никаких последствий – разве что самые незначительные и трепетные.
Простыня, которую я прибила к стене своей комнаты, все еще была на месте – свисала обмякшим парусом. Я о ней совершенно забыла. Душевное состояние, диктовавшее эти замысловатые записи, куда-то отступило. Вдобавок, когда лили дожди, потолочное окно протекало, и теперь по простыне тянулись подтеки цвета ржавчины и, казалось, складывались в слова на присущем им одним языке, заплывавшие в мою нерегулярную дремоту и тут же уплывавшие.
Луны нет, над головой черное небо. Соберись, сейчас только четыре часа утра, говорю себе, ковыляя в ванную, странно просторную – словно две маленьких комнаты выпотрошили, чтобы выгородить одну нелогичную архитектурную аномалию. Тут есть старая раковина с фермы, маленькая душевая кабина, облицованная кафелем, старомодная ванна на львиных лапах – она доверху наполнена постельным бельем, а еще достаточно свободного места, чтобы в душные ночи расстелить на полу циновку и привольно растянуться. К стене прислонено слегка помутневшее зеркало, а на нем – выцветшая открытка с “Викторией”, самым маленьким, если не считать еще одного, кораблем во флотилии Магеллана; его капитаном был сам путешественник.
Похоже, сон даже не маячит на горизонте; стелю циновку и пускаю в ход особенный способ – старую игру, которую когда-то придумала, чтобы исподтишка самой себя баюкать. Воображаю, что я матрос в долгом плавании, во времена больших китобойных судов. Мы в сердце неистового шторма, и неопытный сын капитана, зацепившись ногой за снасти, оказывается за бортом. Матрос, не колеблясь, прыгает вслед за юношей в море, вздыбленное бурей. Товарищи бросают им длинные канаты, и юношу, которого матрос держит на руках, втаскивают на палубу, уносят в каюту.
Матроса вызывают на ют, ведут в кабинет капитана, куда, как в святую святых, вход обычно заказан. Промокший, ежась от холода, он изумленно оглядывает обстановку. Капитан, изменив своей обычной бесстрастности, обнимает матроса. Ты спас жизнь моему сыну, говорит он. Скажи, чем я могу тебе служить? Смутившись, матрос просит выдать всему экипажу по полной порции рома. Так и быть, говорит капитан, но что сделать для тебя? Матрос, немного помявшись, отвечает: с тех пор как я был совсем мальцом, я сплю на полу камбуза, на нарах или на подвесной койке, и как же давно мне не доводилось спать на настоящей кровати.
Растроганный скромными запросами моряка, капитан уступает ему свою кровать, а сам уходит в каюту сына. Моряк стоит перед незанятой капитанской кроватью. На ней пуховые подушки и легкое одеяло. В изножье кровати – массивный, обитый кожей сундук. Моряк крестится, задувает свечи и погружается в окутывающий с головы до пят сон, каким редко когда засыпал.