Заклинатель джиннов - Михаил Ахманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отчего бы и нет? Кому суждено удостоиться славы, тому ее не избежать. Главное – не торопиться. Haste mates waste, – говорят мудрые бритты; где спешка, там убытки.
Я размышляю об этих материях, любуясь на золотой купол Исаакия, что виден на другом берегу Невы. Он словно навис над ректорским флигелем, последним во дворе; этот флигель выходит к набережной, заслоняя зеленое двухэтажное крыло филфака. Две доски, на флигеле и университетском здании, гласят, что в первом родился Александр Блок, а во втором учился В. И. Ульянов-Ленин. Доски повешены напротив друг друга, и, проходя меж ними, я чувствую себя третьим лишним в компании титанов. У них свой спор, свой молчаливый диалог и свои счеты: кто кого перевисит, переживет и сохранится в памяти людской. Лично я ставлю на поэта, а потом вспоминаю, что ректорский флигель нынче занят иностранным студотделом и факультетом ориенталистики. Почему бы Азиз ад-Дин Захре не заглянуть сюда?… И, потрясенный этой мыслью, я замираю на мгновение, а потом мчусь на набережную, к автобусной остановке. Вот здесь-то нам точно не встретиться! Принцессы в автобусах не ездят. Итак, я ее избегал, забыв еще одну мудрую британскую пословицу: absence makes the heart grow fonder[25]. Еще говорят, что любовь должна вести к великим свершениям, ибо, как утверждал Бердяев, человек двупол и потому в борении постигает истину, а вот ангелы бесполы и потому способны лишь служить. Однако философ ошибался. Всю эту неделю я пребывал в борении с самим собой, но никакие истины мне не открылись; подобно ангелу, я лишь служил, а если уж начистоту – отслуживал. Отсиживал, отбрехивался, тянул резину, увиливал, молчал и в полный рост давил сачка, пользуясь своим свободным расписанием. В институте на меня посматривали кто сочувственно (может, болен?), а кто с неодобрением (мол, зазнался!), и даже Басалаев не стрельнул у меня полсотни до получки. Мои акции как преемника Вил Абрамыча падали, и шеф, встречаясь со мной, глядел с молчаливым укором. Я старался не попадаться ему на глаза. В делах с великой заокеанской тайной тоже наступила творческая пауза. Джек упрямо твердил, что швейцарские доллары ничем не хуже американских: картинка – та же, краски – те же, и все различия – к примеру, в плотности бумаги – ложатся в интервал нормального распределения погрешностей. Мне никак не удавалось его переубедить; мне даже начало казаться, не подсунул ли мне Керим под видом фальшивых швейцарских долларов настоящие. Так сказать, с целью проверки моей компетенции…
Но это было пустой идеей – ведь я не нашел никаких секретных знаков на эталонных образцах, ничего, что отличало бы их от швейцарских купюр или, наоборот, являлось бесспорным критерием идентичности. А раз не нашел, то и гадать о керимовых шуточках не стоило. Сам же Керим не забывал меня, регулярно позванивал и снимал допрос: «Масть п'шла, бабай?» – «Пока что нет, шашлык. Не извольте икру метать». – «Ну, трудыс, трудыс…» Однажды позвонил сам Петр Петрович Пыж, господин генеральный директор; говорил ласково, стелил мягко, но чувствовались в его тоне нотки раздражения, будто бродила у него мыслишка срезать мне финансы или вызвать на ковер. Не сразу я сообразил, в чем тут дело, но все же родилась одна правдоподобная гипотеза. Мои хрумки – люди коммерческие, а значит – недоверчивые; откуда им знать, что наемный спец не крутит динаму? Положим, нашел он, чего искал, а теперь время тянет и продолжает поиск в иных направлениях – кому бы сбыть повыгодней заокеанские секреты… Я понимал своих работодателей и не обижался. Понимал и другое: при успешности моих трудов цена им – не тысячи, не сотни тысяч и даже не миллионы. Сколько? Ну караван верблюдов, груженных золотом, плюс удавка на шею или пуля в лоб… в любом порядке… Тайны – опасная материя, так что уж лучше получить немного, да из знакомых рук.
Но работа моя не двигалась, а мысли, как ни пытался я направить их к делам практическим, сворачивали в сторону истфака.
К его колоннаде и стенам, к выщербленным, скованным наледью плитам тротуара, к окнам в хрустальных морозных узорах, к тяжелой дубовой двери, что открывалась с протяжным всхлипом, впуская ее… Ее! Мою Захру!
Наступила пятница, и я не выдержал: явился к истфаку ни свет ни заря, бродил под колоннадой, глядел на орды студентов, штурмующих дверь, прятался за углом от доцента Бранникова – и наконец дождался. Она подъехала в такси, в старенькой бежевой «Волге», и с нею был мужчина – тот самый Ахметка-телохранитель, описанный Бянусом. Но Ахметкой я бы его не назвал. Он оказался самым полнометражным Ахметом, каких мне доводилось видеть: высокий, поджарый, лет сорока пяти, с мрачноватой и грозной физиономией, со шрамом во всю левую щеку. Он был, вероятно, очень силен, но по-иному, чем шкафоподобные молодцы моих гарантов; те могли кости переломать, а этот бил бы насмерть. Ахмет рассчитался с шофером, открыл заднюю дверцу, и она выскользнула из машины, явившись передо мной, словно мираж аравийских пустынь. Прячась за колоннами, я мог рассмотреть ее, отсчитывая мгновения по гулким ударам сердца. Она была без шапки; темные волосы, густые и блестящие, рассыпались по плечам и трепетали на ветру, словно шелковая чадра. Она показалась мне довольно высокой, гибкой, тоненькой; ее фигуру подчеркивал кожушок, расшитый цветными нитями, полы его подрагивали выше колен, обтянутых капроном, и я любовался ими, пока не почувствовал – инстинктом или подсознанием, – что на меня глядят. Смотрели оба, и Захра, и мрачноватый ее телохранитель, но видел я только ее. Ее лицо и губы, алые и чуть припухшие, ее высокий чистый лоб, ее колдовские глаза… В этот момент – а длился он не дольше секунды – меня охватил страстный порыв сменить прописку, и поскорей; согласно всем канонам восточной поэзии, я жаждал жить в ее сердце и упокоиться в глубине ее глаз.
Мысль о бесцельности этой попытки пронзила меня, наполнив горечью; я поклонился и отвел взгляд, но успел заметить, как она кивнула – то ли мне, то ли Ахмету, повелевая открыть двери. Тяжелая створка распахнулась с протяжным стоном, ветер в последний раз взвихрил ее волосы, мелькнул расшитый кожушок, его заслонили широкие ахметовы плечи, и все исчезло. Сказка закончилась, я остался один. Моя газель умчалась к водопою, к фонтану мудрости, что бил жидкими струйками на кафедре древних культур.
Кто я для нее? Кафир, как сказал Бянус, голь, нищета…
Ни верблюдов, ни поместий, ни брильянтов, ни скважин нефтяных…
И никакого обаяния… Так что приятных сюрпризов мне ждать не приходилось.
* * *
Поторопился я с этим выводом, поспешил, забыв, что кроме приятных сюрпризов случаются и неприятные. Вроде оазиса в пустыне, засыпанного песком; ведешь к нему свой караван, мечтая испить водички и отдохнуть под пальмами, и вдруг – глянь-ка! – ни пальм, ни оазиса, ни воды, а один песок, да и тот пополам с ослиным пометом…
Отсидев свое на работе и возвратившись домой, я с порога услышал писк и тиканье, что доносились из моей комнаты. Тик-тик-пи-иип, тик-тик-пи-иип… Тришка встречал меня бедственным сигналом, словно верный пес, завывающий у разграбленного жилья. Вопли его начались, судя по мигавшим на экране надписям, в восемнадцать ноль три, когда он был активирован импульсами Добермана, а значит – тут я покосился на свой ханд-таймер – кто-то работал с Джеком уже целый час сорок шесть минут. Неведомо кто и неведомо где…