Земля воды - Грэм Свифт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мэри, где бы ты ни была – теперь, когда ты ушла, ты все еще здесь, но тебя больше нет, ты где-то там, внутри, в себе, ты сожгла мосты, и все, что от тебя осталось для прочих разных, только твоя история, – ты помнишь (интересно, а ты еще способна помнить?), как мы лежали когда-то в пустой раковине старого ветряка возле Хоквелл-Лоуда и как пустые плоские Фены вокруг нас тоже сделались волшебной страной, пустою сценой, застывшей в ожидании чудес? Ты помнишь, как мы глядели в небо, в голубую пустоту, и как оттуда, с неба, вниз (потому что я тебе так сказал: мою доморощенную веру на твою католическую догматику) на нас глядел Бог; и как Он снял крышу с импровизированного нашего любовного гнездышка, а мы и не возражали? Как никто не мог нас видеть в нашем мельничном будуаре, кроме Него; и как мы Его не стеснялись?
И тот ли это самый Бог, который когда-то любовался на нас, теперь заговорил с тобой?..
Давным-давно жила-была жена учителя истории по имени Мэри, голубые любопытные глаза и каштановые волосы, которая, прежде чем выйти замуж за учителя истории, была дочкой кембриджширского фермера. Которая жила в простом, но крепком доме из желтого кирпича, стоявшем посреди свекловичных полей, и картофельных полей, и склонных к геометрии ирригационных канав. Которая во время Второй мировой войны посещала женскую школу (монастырскую) Св. Гуннхильды в Гилдси, способствуя тем самым становлению и развитию знакомства с будущим учителем истории, который тоже учился в Гилдси. Которую, к полному удовлетворению и к вящей гордости отца, сестры-монахини из школы Св. Гуннхильды числили светлой головой и умницей и приписывали ей тягу к знаниям, но которая при этом, к горькому разочарованию все того же отца, никак не желала ограничивать тягу к знаниям одними только отведенными специально для этого школьными часами, особенно в том, что касалось секса. Чьи изыскания в данной области не замыкались на будущем учителе истории. Которая была склонна к авантюрам, к экспедициям в неведомое и вообще ко всяческой несдержанности. За которой и представить-то было невозможно подобное деяние – запереться, подобно отшельнице, в подражание нашей местной святой, на три с лишним года в унылом отцовском доме; она, однако, именно так и сделала, на семнадцатом году, осенью 1943-го, чем привела отца в совершеннейшее смятение, наказав себя за любопытство, которое в тот год – и не у нее одной – вдруг все куда-то подевалось.
Давным-давно жила-была будущая жена учителя истории, которая взяла и приняла решительные меры. Которая сказала будущему учителю истории (чем ввела его чуть не в ступор, потому что он и понятия не имел, что нужно делать в подобных ситуациях): «Я знаю, что мне делать». Которая, какое-то время спустя, а в промежутке много чего успело произойти, сказала ему: «Мы должны расстаться». А потом похоронила себя в этом стоящем на отшибе доме – а он закопался в книжки.
Кому-то может показаться, что этим своим заточением она обязана не столько добровольно наложенной на себя епитимье, сколько желанию опозоренного и разгневанного отца, человека, способного на весьма крутые меры, как следует ее проучить: он, возлагавший на нее когда-то большие надежды, но уверившийся – отныне и во веки веков – в ее полной испорченности, сам-де решил ее запереть, от греха подальше. Однако ваш учитель истории (испуганный свидетель решительных действий своей будущей жены), знает наверное, что ее отец, сколь ни будь он лишен милосердия, играл в данном деле второстепенную роль. Он знает, что Мэри заперлась по собственной воле. Хотя он и понятия не имеет, будучи лишен права не только на свидания, но и на переписку, что там, за эти три года, происходило. Говорил ли к ней Бог (и в ту пору тоже), как говорил Он сквозь завывания демонов к св. Гуннхильде; обрела она путь к спасению; и – не навещал ее, часом, с визитом призрак Сейры Аткинсон, который, согласно местным поверьям, часто является тем, чья жизнь остановилась, хоть им и приходится жить и жить дальше… Или же правда состоит в том, что ничего, ровным счетом ничего за эти три года не произошло и что будущая миссис Крик, глядя изо дня в день сквозь окошко на убийственно ровные поля, всего лишь, вольно или невольно, готовила себя к будущему браку – который тоже будет чем-то вроде фенленда.
Как бы оно там ни было – поскольку будущая жена никогда сей тайны так и не открыла, а будущий учитель истории, призванный в самом начале 1945 года на военную службу, не обладает даже крохами полученной из первых рук информации, – как бы там ни было, правда состоит в том, что за три года стыд и гнев фермера Меткафа смягчились и переросли в беспокойство за здоровье дочки и за ее благополучие в будущем.
Переступив через собственную гордость – смирившись с мыслью, что дочери не суждено достичь высот в мире, который, кажется, по самой своей природе наклонен опускаться все ниже, – и нарушив зарок никогда не говорить с этим человеком, он наносит визит соседу, Хенри Крику.
Хотя Харольд Меткаф вдовец, такой же, как и Хенри Крик, и привык к уединенному образу жизни, его до глубины души поражает запущенный и неприкаянный вид смотрителя, который живет теперь один-одинешенек в доме у шлюза и которого он застает, быть может, за починкой вершей или за тихой беседой с курами.
Хенри Крик встречает его долгим взглядом, удивленным и опасливым. Они начинают ходить вокруг да около. Один жалуется на упадок речного транспорта, другой на беззакония, творимые Военным сельхозкомитетом. Ни тот ни другой не хочет первым поднимать больную тему. Наконец фермер Меткаф спрашивает Хенри Крика, не слыхал ли тот чего от сына, который теперь квартирует в Кельне, – и тем создает прецедент.
На лимских берегах, быстро найдя общий язык, но изрядно помаявшись, пока не проходит взаимное чувство неудобства, двое мужчин заикаются, вздыхают, рассудительно кивают (Хенри Крик потирает колено) и соглашаются: что было, быльем поросло, дальше так продолжаться не может, и что время, в конце концов, оно великий лекарь всех печалей. Короче говоря, фермер Меткаф предлагает, чтобы Хенри Крик написал сыну письмо и намекнул, что неплохо бы тому прислать другое письмо, ну да он понимает какое, Меткафам на ферму. И Хенри Крик, хоть он и не мастер писать письма, да и в дипломатии не слишком силен, на это согласен; потому что (взять хотя бы его собственный в этом отношении опыт) он уверен: браками заведует Судьба, а Судьба – она великая сила; и если где Судьба подставит плечо, сладить можно даже с самой неподъемной работой.
Хотя зря он так мучается над этим судьбоносным письмом. Потому что его сын, почти успевший оттрубить свое в Армии его величества на Рейне и углядевший свет в конце тоннеля, уже принял решение – как раз когда отцы наводили мосты – излить на бумагу чернила и прервать затянувшееся в охранительных целях молчание. Он и в самом деле пишет письмо, из тех писем, где Судьба стоит за каждым словом. Однако он тоже предпочитает говорить обиняками. Он описывает, неуверенно и многословно, выпотрошенные города, беженцев, полевые кухни, массовые захоронения, очереди за хлебом. Он пытается объяснить, как все эти вещи дали ему некое новое видение, новую перспективу, и события, происшедшие на реке Лим, кажутся ему теперь, быть может… Но он ни слова не говорит о том, как в силу тех же самых причин его желание постичь тайны истории стало глубже и, более того, усилилась вера в образование. Он дает понять, что тоже прошел свою епитимью, хотя и не осмеливается намекнуть, что здесь они, наверное, тоже квиты и что двух лет, проведенных в казармах и соответствующих месту и времени медитаций на развалинах Европы – не хватит ли этого для отпущения грехов? Он не говорит о планах на будущее, он только спрашивает, не могут ли они, ввиду предстоящих ему демобилизации и возвращения в Англию, хотя бы встретиться.