Инженю - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобно Руссо, подобно большинству соотечественников, родину я покинул молодым, унося в голове довольно большой, но весьма неупорядоченный запас знаний, великую науку простых людей, добытую в наших горах; вместе с тем я уносил с собой скромность, бескорыстие, много задора и ту способность к труду, которой до меня, как я считал, не обладал никто.
Странствия свои я начал с Германии и Польши.
— Но почему вы отправились в Германию?
— Подобно любому искателю приключений, чтобы жить.
— И как вам там жилось?
— Совсем плохо, должен признаться.
— Понимаю, литература кормила вас плохо, не так ли?
— Если бы я посвятил себя только литературе, она вообще не смогла бы прокормить меня; но, помимо нее, в моем распоряжении были французский и английский, которыми я владею как родным языком.
— Да, помню, вы, действительно, рассказывали мне, что давали уроки французского шотландкам и опубликовали в Эдинбурге «Цепи рабства», будучи, вероятно, рабом тех, кто выбрал вас своим учителем.
Марат посмотрел на Дантона с таким изумлением, что заставил его почти покраснеть. Нет ничего более удручающего для человека, чем придуманный им каламбур, который плохо поняли.
— Мне, воистину, кажется, будто я слышу господина де Флориана или господина Бертена, — строгим тоном возразил Марат. — Вы преподнесли мне мадригал, дорогой мой, а мадригал, скажу я вам, совсем не к лицу Дантону!
— В таком случае, я умолкаю и с этой минуты буду только внимать вам, — ответил Дантон, — ибо у меня почти нет шансов вас прервать.
— Правильно, — согласился Марат. — Тем более в историях, которые я рассказываю, нет ничего мадригального, хотя я и сочиняю романы, в чем вы вскоре и убедитесь.
Итак, я возвращаюсь к моим урокам, что едва меня кормили, и к тому полуголодному занятию, что кормило меня и того меньше… Я имею в виду медицину.
Я решил уехать из Германии и добраться до Польши. Это случилось в тысяча семьсот семидесятом году: мне было двадцать шесть лет, я имел немного талеров в кошельке, много надежд в глубине сердца, а кроме всего этого — отличные рекомендательные письма… Тогда царствовал король Станислав — разумеется, Станислав Август, — он был ученый, просвещенный человек, но мне следовало бы сказать, что он им и остался до сих пор, ибо он еще здравствует, достойный король! Без сомнения, философия, наука и музы помогали ему сносить те унижения, которым подвергали его в то время Россия, Пруссия и Австрия.
— Я считаю, — сказал Дантон, — если только вы позволите мне сделать философско-политическое замечание, после того как вы запретили мне суждения в духе мадригала, — я считаю, что честный монарх поступит правильно, если будет по-прежнему посвящать свое время музам, этим богиням-утешительницам, ведь я не уверен, что он умрет на троне королевства, которое Екатерина, суровая его повелительница, отдала ему полностью, но отнимает у него по кускам.
— На сей раз вы судите здраво; поэтому я буду приветствовать ваше замечание, вместо того чтобы его осуждать, и я не сомневаюсь, что король Станислав в один прекрасный день будет счастлив обрести, неважно где, гвоздики, которые разводил Великий Конде. Но в ту эпоху этот монарх царствовал спокойно, хотя и существовала тайная угроза раздела его королевства. Он любил, как я уже говорил, науки, искусства, изящную словесность и благородно не жалел на них денег. Я же, безвестный, я, раздавленный как швейцарец моим соотечественником Руссо; как ученый — моим собратом д'Аламбером; как философ — гольбахианцами, гибельным племенем, распространившимся по всей земле, — именно поэтому и переселился на север, гордясь моими двадцатью шестью годами, запасом моих научных знаний, моими свежими румяными щеками и крепким здоровьем… Вы смотрите на меня, Дантон, и пытаетесь угадать, куда это все делось! Не беспокойтесь, вы узнаете, где и каким образом я все это потерял: такова суть моей истории. В своей молодой доверчивости я убеждал себя, что если Станислав Понятовский благодаря своей приятной внешности сумел получить от великой княгини, ставшей царицей, трон, то и я смогу благодаря своим физическим и нравственным достоинствам заработать тысячу двести ливров ренты или добиться пенсиона от Станислава. Таковы были моя цель, мое честолюбивое стремление. Став обладателем подобного состояния, я мог бы бросить вызов всем кликам, всем неудачам: вернулся бы во Францию изучать политическую экономию; постиг бы ее в том возрасте, когда в сердце мужчины зреет честолюбие; мог бы стать великим врачом, если сохранялись бы рутина и предрассудки; стал бы великим правителем, если бы философии удалось эмансипировать человечество.
— Рассуждать легко, — холодно возразил Дантон, — но всему на свете необходимо начало — все зависит от этого начала; покажите ваше начало и, если возможно, покажите таким, каким оно было.
— О, не волнуйтесь, я не стану себя приукрашивать: воображение не моя сильная сторона. Кстати, надеюсь, чтобы вас заинтересовать, довольно будет действительности.
— Странно, что вы отрицаете воображение, ведь у вас узкая голова и широкие виски!
— Я не отрицаю воображения, — возразил Марат. — Но я думаю, что проявляю воображение только в политике, а во всем остальном, особенно в политической экономии, я похож на того кота из басни, у кого в запасе была лишь одна уловка и кто был вынужден признать свою слабость по сравнению с лисом, знающим сотни уловок. Отсюда следует, что если я голодал — иногда это случалось, — то давал уроки и кое-как кормился.
— А какие предметы вы преподавали?
— Признаться, все! Сейчас, когда я говорю с вами, я достиг почти универсальных знаний: например, на нынешний день я составил, написал и опубликовал два десятка томов, содержащих открытия в области физики, и, полагаю, исчерпал все комбинации человеческого ума в морали, философии и политике.
— Черт возьми! — воскликнул Дантон.
— Но это так, — подтвердил Марат тоном, не допускающим возражений. — Поэтому я и преподавал все предметы: латынь, французский, английский, рисование, арифметику, химию, физику, медицину, ботанику, не считая всего того, что вызывает жажду неведомых познаний — этот великий движитель любой предприимчивости.
— Хорошо! Значит, вы отправились в Польшу, чтобы давать уроки, — сказал Дантон, пытаясь поощрить словоохотливого рассказчика.
— Да, я уехал в Польшу. Язык меня ничуть не беспокоил: в Польше все говорят по-латыни, а латынь я знал, как Цицерон.
— Но вы, по крайней мере, нашли учеников в воинственной стране Ягеллонов?
— У меня были рекомендательные письма к должностным лицам короля Станислава; один из них, владелец шести деревень, староста по фамилии Обиньский, к кому я имел очень лестное для меня письмо, случайно находился в Варшаве, когда я там оказался; я поспешил вручить ему послание, в котором ему советовали обратить на меня внимание. Поляки любезны и гостеприимны; национальная гордость заставляет их считать французов братьями. Граф прочел письмо, долго пристально смотрел на меня, словно оценивая мою физическую силу; потом, после этого молчаливого осмотра, слегка кивнул. Его кивок показался мне знаком благоволения.