Я и Он - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько слов! Пытаюсь извлечь бумажки из кармана: ничего не выходит. Тужусь, краснею, извиваюсь как червяк под безразличным взглядом Маурицио. Наконец одну за другой вынимаю все банкноты, собираю их в кучку и протягиваю Маурицио. Не глядя, он опускает деньги в карман куртки и тут же замечает: — А почему наличными? Не проще ли было чеком? — Не знаю, я как-то об этом не подумал.
— Скажи уж честно: побоялся засветиться, — замечает он после короткого молчания.
— Побоялся засветиться? Уж чего-чего, а этого я не боюсь, — нелепо протестую я.
Но главное, меня задевает то, что Маурицио даже спасибо не сказал. Не удержавшись, говорю ему: — Я даю тебе пять миллионов лир, а ты даже не скажешь мне спасибо? — Ты всего лишь выполнил свой долг.
— То есть? — С помощью денег, нажитых при капитализме, ты способствуешь краху капитализма.
— Но я же не капиталист. В каком-то смысле я скорее пролетарий. Пролетарий пишущей машинки.
— Однако эти деньги ты заработал на службе у капитализма.
Опять мне не по себе. Ведь все это он говорит на полном серьезе, без малейшего намека на шутку; как никогда прежде, я чувствую себя "снизу". Когда я передавал Маурицио эти миллионы, у меня возникло такое ощущение, будто я совершаю некий подвиг. Теперь, как выясняется, ему наплевать на мой героизм. Но я еще не в силах вырваться из плена собственной наивности и спрашиваю Маурицио: — И что вы собираетесь сделать с моими деньгами? — Пока не знаю. Для начала заплатим за аренду помещения. Потом купим мебель, ну и все такое прочее.
— А где находится это помещение? — На Новой Аппиевой дороге.
— И большое оно? — Да.
— А что это, квартира? — Нет, подвальное помещение. Вроде гаража.
— И вы будете там собираться? — Да, как только оно будет готово.
— Так оно еще не готово? — Не хватает кое-каких деталей.
— Каких же? — Знамен, портретов, фотографий. Кроме того, нужно купить стулья.
— А чьи это будут портреты? — Маркса, Ленина, Сталина, Мао, Хо Ши Мина.
Снова не то. Чем настойчивее я пытаюсь перевести разговор на мои пять миллионов, тем ловчее Маурицио избегает его. В конце концов с неосторожностью, присущей всем "ущемленцам", я заявляю: — Признайся, мои пять миллионов явно пришлись вам ко двору.
— Еще бы. Мы нуждаемся в деньгах, а финансировать нас пока некому.
— А многие ли давали вам такие крупные суммы? Готов поспорить, что никто.
Он молчит, и тут я рявкаю: — Для меня эти пять миллионов — настоящая жертва. Я не богат, сам зарабатываю себе на жизнь, и ты это прекрасно знаешь.
Снова молчание. Я не унимаюсь: — Жертва должна быть прямо пропорциональна средствам. В моем случае она обратно пропорциональна.
На сей раз он отзывается как-то нехотя, с досадой: — Да что ты заладил: жертва, жертва! Какая тут жертва? Ты же прекрасно понимаешь, что, если не заплатишь, мы выведем тебя из сценария.
— Кто это "мы"? — Мы — это группа.
— Ах вот оно как: не будет миллионов, не будет и сценария? — Боюсь, Рико, что так оно и есть.
Неожиданно я всерьез выхожу из себя. Встаю и начинаю расхаживать взад-вперед. Затем резко останавливаюсь перед Маурицио.
— Хорошо. Пусть будет так. Тогда давай начистоту. Да, я разделяю ваши идеи, я чувствую себя и являюсь революционером — все это понятно. Но мы оба знаем, что я дал вам пять миллионов вовсе не потому.
Маурицио смотрит на меня, хмурит брови и говорит: — Лично я ничего не знаю. Если ты знаешь, то скажи почему.
— Так слушай же: на самом деле я даю вам эти миллионы потому, что уступаю шантажу. А ты и твои дружки по группе — самые настоящие шантажисты.
Он смотрит молча и как будто ждет более подробных объяснений. Я продолжаю: — Первое: политический шантаж. Без всяких на то полномочий ты обосновался на блестящем мраморном пьедестале революции и поглядываешь оттуда на меня, жалкого червя, погрязшего в мерзости контрреволюции. Следовательно, мне нужно доказать, что я не контрреволюционер. Для этого я должен внести свой вклад в общее дело. А чтобы вклад показался убедительным, я должен выложить кругленькую сумму в пять миллионов. Второе: шантаж, так сказать, возрастной. Мне тридцать пять лет, тебе и членам твоей группы — лет по двадцать. Тридцатипятилетний не может не принадлежать к благополучному, привилегированному классу. В доказательство того, что он еще не полностью с ним слился и намерен выйти из него, он должен платить, причем сумма должна соответствовать если не его возможностям, то хотя бы возрасту: пять миллионов! Есть еще и третий вид шантажа — это шантаж со стороны пресловутых людей дела, каковыми почитаете себя ты и твои дружки по группе, по отношению к интеллигентам, кабинетным затворникам, целиком посвятившим себя культуре. Таким, как я. И в этом случае интеллигент должен доказать, разумеется под звон монеты, что он не тот, кем является в действительности, и при необходимости тоже способен на дело. А дело его будет заключаться в том, чтобы поставить свою подпись под чеком: сущий пустяк, а все равно дело. Наконец, самый главный из всех — это четвертый вид шантажа.
Маурицио молча слушает мой гневный монолог, не меняя позы. Когда я останавливаюсь, чтобы перевести дух, он чуть слышно выговаривает: — Что же это за четвертый вид шантажа? Чувствую, как меня охватывает оторопь; слова будто застревают в горле. Ведь в моем представлении четвертый шантаж является самым ясным и неоспоримым из всех. Это шантаж бессознательный, но от этого не менее безжалостный, шантаж "униженца" со стороны "возвышенца", объясняющий, вдохновляющий и оправдывающий все остальные виды шантажа. Однако, как всегда, мне странным образом не хватает смелости заговорить об этом. Почему? Возможно, потому, что это означало бы признать мою неполноценность по отношению к Маурицио? Или же потому, что я сознаю простую вещь: моя навязчивая идея во что бы то ни стало раскрепоститься опирается не на прочную культурную основу, а на шаткие, ненадежные подпорки чувства? Или, что еще вероятнее, потому, что желание ополноцениться является моим самым сокровенным желанием? — По-моему, меня просто занесло, — бормочу я. — Никакого четвертого вида нет.
— Выходит, я шантажировал тебя трижды, чтобы заполучить твои денежки? Как революционер контрреволюционера, как двадцатилетний тридцатипятилетнего и как человек дела интеллигента, так? — Именно. Трижды.
Легко и непринужденно Маурицио достает из куртки пачку денег, кладет ее на стол и поднимается.
— Коли так, я возвращаю тебе деньги. Пока.
Он произносит это без тени колебания, поворачивается и выходит из кабинета. Мысленно оцениваю свое профессиональное и психологическое положение после этого жеста Маурицио и… цепенею. Если говорить о профессиональной стороне дела, то совершенно ясно, что режиссером мне уже не быть, да и сценаристом, скорее всего, тоже. Маурицио сам об этом сказал, а сомневаться в его словах как-то не приходится. Что же до моего психологического состояния, то его можно сравнить с состоянием человека, который неожиданно превращается в таракана и попадает под пяту монументального презрения. Странно, но если профессиональный крах доставляет мне только легкое огорчение, презрение ошарашивает меня. При мысли о том, что Маурицио уйдет, швырнув мне в лицо мои пять миллионов, я испытываю настоящее смятение, природа которого, к сожалению, от меня не ускользает: это смятение человека, мужчины или женщины, которого покидает любимое им существо. Да, да, в эту минуту я страдаю как влюбленный, а не как человек, презираемый по политическим, профессиональным, во всяком случае, не сентиментальным мотивам. И тут внезапно меня пронзает догадка, что это "он" подложил мне исподтишка очередную свинью, превратив чисто деловые отношения в чувственную, едва ли не физиологическую связь. Да, в моем смятении есть нечто страстное и томительное, приоткрывающее мне, как при вспышке молнии в кромешном мраке ночи, новые и непредвиденные горизонты закрепощения.