Час возвращения - Андрей Дмитриевич Блинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Веселая ты. Всю ночь хохотала, — сказал сосед с верхней полки.
— Ой, как мне неловко! Вы уж не сердитесь. Получилось-то как… А правда, что смех не к добру?
— Пустяки! — пробасил он. — Веселье — оно всегда от полноты душевной.
«А может, и так», — повеселела она. А когда умылась да в окно поглядела — утро солнечное, отава на лугах чисто серебрилась от инея, — ей и на самом деле стало вдруг хорошо. «Верить бабьим сказкам? Да что ты, что?» — укорила она себя.
Они уже подъезжали к новым своим родным местам. Родя стоял у окна в коридоре, расплющив нос о стекло, и все спрашивал, спрашивал: «А это что, завод? А это какой город? А озеро как море — ух!» Мать и сама не знала — много ли приходится ей тут ездить, но спасал один пассажир, с верхней полки, он все знал и обо всем рассказывал интересно. Мальчику все нравилось, а мать радовалась.
Поздним утром они сели в автобус. До деревни Холоды оставалось три километра.
— Ты не смотри, что зовется Холоды. А так место высокое, сухое, а красота какая. И весь день солнышко. Теплое место, Родя. Поживешь и поверишь мне, — говорила мать, все больше волнуясь по мере того, как автобус набирал скорость. Он то поднимался на высокий перевал — и глазам открывались небольшие поля межлесных клиньев, — то летел вниз, в пойму петляющей речушки, отмеченной на лугах зарослями ольшаника. И это повторялось раз за разом, точно игра, придуманная самой природой.
— Родя, видишь вон… Ну, гляди в оба. Дома по склону. Это Холоды. Наш дом, он за деревьями. А башню видишь на горе? Это водонапорная. Гляди, гляди: возле леса такие длинные строения. Ферма… Моя… Сейчас спустимся вниз и повернем к ней… Видишь, как у нас светло.
— А где школа?
— Ты будешь учиться в селе Талый Ключ. Семь километров на автобусе.
Удивительный мягкий свет низкого солнца лежал на поле, опрокинутом в южную сторону. Озимые еще только взошли, окатывая взгорок красновато-бурым пологом, будто земля затлевала под слабым светом, но не могла уже разогреться. Вера переживала необыкновенное волнение и верила, что с этого дня у них будет все хорошо.
Вот и конечная остановка. Они вышли из автобуса; дом — рукой подать. Ива еще не облетела. Желтовато-коричневая, разлапистая, слегка колыхалась на слабом утреннем ветру.
Иван, как она и думала, на работе — дверь на замке. Они сложили вещи на крыльце. Сын побежал вокруг дома поглядеть. Вера пошарила рукой, ключа в условном месте не оказалось. Задумалась: что бы это значило? Но тут вышла соседка Серафима, кутаясь в пеструю шаль.
— Вот ключ, — протянула его Вере. — Беда у тебя, Вера. Ой, беда. Иван в больнице со вчерашнего дня. Такое дело. Нечаянный случай. Ох, господь праведный…
— Ладно, не голоси. Говори, что с Иваном?
— Ну, не приставай, Вер. Откуда нам знать? Второй день на свет белый не взглядывали. Отравленные мы. Евдоким мой икает и стонет, как перед смертью.
— Ты что, и на ферму не ходила?
— О чем ты спрашиваешь?
У Веры подкосились ноги: беда в одиночку не ходит… Как же она бросила все, на кого оставила? И что выездила? Семью не собрала… Прореха за прорехой…
19
Случилось это спустя неделю, как Вера уехала за детьми. Иван получил наряд на сбор овсянки. Надо было сгребать ее по полю и грудить к дороге. Тут ее будут складывать в омет. Постник торопил, но Иван вылез из кабины, достал сигареты.
— Сядь покури. Что ты все носишься? — сказал он, опускаясь на обочину. От трактора, стоящего рядом, несло теплом горячего железа. Иван только что пригнал машину в поле, привел в рабочее состояние навесные грабли, громоздкое приспособление для сбора соломы, но приняться за работу не мог. На душе было муторно, он выкурил три сигареты подряд, но табак не мог притушить желания освободиться от вялости, изнуряюще вязкой и невыносимой. Поначалу это не было скверным стремлением опохмелиться, а просто преодолеть слабость, встать, вызвать желание дернуть за ремень пускача, сесть в кабину, взяться за рычаги.
На какое-то время его еще хватит. На уборке хватало почти что на весь день. Только в конце он ставил на подмену своего помощника, чему тот про себя радовался. Он ведь и ждал втихаря, паршивец, когда комбайнер «весь выйдет» и тогда можно самому повести машину. Догадываясь об этом, Иван прощал ему.
Постник еще побегал по полю, щупая руками копешки, сухи ли, вернулся взвинченный, плюхнулся рядом с Иваном, чуть не силой выдернул из его рта сигарету.
— Докурю, — оборвал кончик мундштука, затянулся. — Что, Вера уехала? Мне жена говорила. — Помолчал. — Ты бы соседку свою одернул, Серафиму. Как Вера уехала, совсем отбилась от рук. Веры она боялась, а моей Стеши ничуть.
— О чем разговор! — ответил Иван, а сам подумал о том, что с Серафимой лучше не ссориться, иначе и глоточка не выпросишь, когда подопрет. А первач у нее — ох-хо-хо — отважный. И он снова полез за сигаретой.
— Ну, смолишь! — Степан чертыхнулся, недовольный: он не переносил эту его немужскую вялость, бесхарактерность. Не раз они крупно спорили на эту тему, и сейчас Степан не удержался, вспылил:
— Ты, Иван, раньше сроку загонишь меня в могилу. Овсянка обсохла, в самый раз ее взять. А ты второй день раскачиваешься.
— Ну, пошел! — Иван вгорячах бросил сигарету в жнивье. — Виноват я, если весь день сварщика недоискался. Кое-как довел до ума грабли, а то еще стояли бы на приколе.
Бригадиру понравилась горячность Ивана, значит, скоро и вялость придавит, пойдет в кабину, а там рычаги передадут ему вечное вдохновение машины. Додавить его надо. Постник вскочил, шагнул в сторону, оглядел начинающую чернеть стерню, увидел Иванов окурок, поднял, отнес на голое место, притоптал.
— Не остерегаешься, Иван. Стерня-то, она под ногой ломается…
Иван мотнул головой: какое там ломается, волглая, поджигай — не подожжешь. Поглядел на Степана с жалостью — одна забота у человека на уме. Весну и лето все бегал, бегал. Осенью мог бы поуспокоиться. Сколько посеяли — и все