Петербургские женщины XIX века - Елена Первушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1828 году был первого января бал с мужиками, в их числе, конечно, было более половины петербургских мещан. Государыня была в сарафане, в повойнике и все фрейлины тоже. Мужчины в полной форме, шляпа с пером; тогда была мода на султаны из белых и желтых куриных перьев, и каждый старался, чтобы его султан был лучше других. Полиция счетом впускала народ, но более сорока тысяч не впускали. Давка была страшная. За государем и государыней шел брат мой Иосиф, уже камер-паж, он держал над ее головой боа из белых и розовых перьев. Государь [говорил] беспрестанно: „Господа, пожалуйста“, и перед ним раздвигалась эта толпа, все спешили за ним, я шла с каким-то графом Ельским, впереди Стефани с графом Витгенштейном. Он давно был в Петербурге, но узнал, что она усердно кокетничает с кривым князем Андреем Львовым. Бедный Львов сделал ей предложение, она ему отказала. Он занемог, впал в чахотку, поехал в Италию, умер в Ливорно, где его похоронили с Кутузовым и Мухановым. Это оскорбило Витгенштейна, но раз он ее где-то встретил и решился явиться на этот праздник.
Императрица Мария Федоровна сидела за ломберным столом и играла в бостон или вист, с ней министры, в Георгиевском зале; туда мужиков пускали по десять зараз. Везде гремела полковая музыка. По углам были горки, на которых были выставлены золотые кубки, блюда и пр. Лакеи разливали чай и мешали чай ложечками, не равно кто-нибудь позарится на чужое добро. Церковь была открыта: и священники, и дьяконы служили молебны остальным, их было немало. Удовольствие кончалось в восемь часов, а в десять часов дежурная фрейлина и свита отправлялись ужинать в Эрмитаж. Все комнаты были обиты разноцветным стеклярусом, и освещение было a giorno, и (это все от времен Екатерины) за ужином играла духовая музыка Бетховена. Мужики имели право оставаться до полночи, а мы все расходились по своим комнатам. Я видела, что боа Стефани было в шляпе Витгенштейна. Я ей сказала: „Знаешь, я приеду болтать с тобой“. — „Нет, я устала, и у меня болит голова“. Я поняла, что все решено. На другой день я поехала к ней, она сидела, смеясь, возле жениха…»
Сама же Александра познакомились в Павловске с семейством знаменитого историка Карамзина, а на одном из балов — с Пушкиным. Александр Сергеевич оценил ее красоту и живой характер, но в своих стихах он отдает предпочтение Анне Олениной, за которой тогда ухаживал.
(Забавно, что в первоначальном варианте, записанном в альбом Олениной, вторая строчка читается «твоя Россетти, егоза».)
Сама же Александра признавалась позже биографу Пушкина П. И. Бартеневу: «Ни я не ценила Пушкина, ни он меня. Я смотрела на него слегка, он много говорил пустяков, мы жили в обществе ветреном. Я была глупа и не обращала на него особенного внимания».
Однако позже, когда Александра уже вышла замуж и перестала быть фрейлиной, хотя и осталась светской женщиной, он посвятил ей такие стихи:
Гораздо куртуазнее стихи Василия Жуковского:
В 1832 году Александра выходит замуж за сына богатого помещика, молодого дипломата Николая Михайловича Смирнова. «В начале я была к Смирнову расположена, — будет она позже рассказывать человеку, которого полюбит. — Но отсутствие достоинства оскорбляло и огорчало меня, не говоря уже о более интимных отношениях, таких возмутительных, когда не любишь настоящей любовью».
В своем салоне она собирала литературную элиту Петербурга. Ее гостями были Пушкин, Одоевский, Вяземский, Жуковский и многие другие.
Ее первый ребенок — мальчик — оказался слишком крупным и умер во время родов.
«Семьдесят два часа во время первых родов, — рассказывает Александра Осиповна. — Весь город был в волнении. Пушкин, Вяземский, Жуковский встречались, чтобы спросить друг у друга: „Что, родила ли? Только бы не умерла, наше сокровище…“ Шольц попробовал применить то, что называется ложечкой, но ребенок лежал головой на одну сторону, и хотя ложечки нагревали, мне это причиняло очень сильную боль… Шольц пригласил старика Мудрова, Арендта и нашего петербургского доктора Персона… Императрица только что родила последнего своего сына Михаила и прислала мне Лейтона, своего акушера-англичанина. Я его знала. Он высказался за перфорацию и убедил всех… Одну минуту думали сделать мне кесарево сечение… Должны были разрезать мне бок и вынуть ребенка, но сделали перфорацию. Меня положили на край кровати, оба акушера держали мне колени, Арендт и Персон поддерживали поясницу и голову. У Лейтона в руках был инструмент, который он прятал, это был крючок. Я спросила: „А можно кричать?“ — „Сколько хотите“. Во время ложных схваток, которые хуже настоящих, я только стонала и сжимала изо всех сил ложечки и руки Шольца и акушерки. Я кричала, как орел, и только сказала Лейтону, увидя, как он поднял в руках маленькое окровавленное тельце: „Но дитя не кричит“. Он мне сказал: „Он слаб, сейчас ему будет лучше“. Дело в том, что он умер за два дня перед первыми схватками, это и сделало роды такими трудными. Так как я трое суток не ела и не спала, мне дали сильную дозу опиума, и я великолепно заснула на спине, повернув только голову. Вы ничего не знаете о той пытке, которую испытываешь во время родов. Моя спина горела, я просила то акушерку, то старую тетку моего мужа, madame Безобразову, опустить руки в холодную воду, чтобы освежить мою бедную спину, я умоляла Шольца позволить мне повернуться на бок; он мне сказал: „Подождите, я вас спеленаю“. — „Зачем это и что такое?“ — „Вы увидите“. Мне положили на живот две большие простыни и бандаж, очень туго стянутый, между тем молоко показалось на третий день; у меня так болели груди, и в них было так много молока, что можно было бы кормить всю семью. Так как тело было спеленуто, акушерка попробовала промывательное. Она испугалась раны и побежала за Шольцем, который сказал: „Связать крепко колени и, по крайней мере, две недели не поворачиваться“. Я возненавидела свою комнату и свою кровать. Я ненавидела запах пахитоски, которую мой муж курил даже в кровати. Это отвращение продолжалось и после моих родов».