Синагога и улица - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не слушайтесь его, — ответил аскет.
Когда двое этих мужчин оказались после этого одни в синагоге, слесарь крикнул аскету, что тот отменяет законы и старые еврейские предписания, записанные в молитвеннике раввина Амрама-гаона[114], в молитвеннике Раши[115], в книге «Шиболей га-лекет»[116] и еще во множестве других сборников религиозных предписаний. Реб Йоэл ответил, что мы придерживаемся обычая не есть мяса только в девять дней, предшествующих посту Девятого ава, и что не следует особенно увлекаться устаревшими строгостями. Нынешние поколения слабые и к тому же не такие набожные, как прежние. Поэтому для наших времен более чем достаточно, если евреи постятся и соблюдают траур Девятого ава.
— Евреи больше не постятся Девятого ава и не соблюдают траур, потому что вы и вам подобные сказали, что можно делать все, чего нельзя, — хриплым и злым голосом возобновил реб Хизкия старый спор.
— Евреи не постятся, когда надо поститься, потому что вы и вам подобные сказали, что нельзя даже то, что можно, — нанес ответный удар реб Йоэл, и оба спорщика разошлись еще более обиженные, чем во время предыдущих стычек.
Даже сами летние дни конца тамуза и начала ава-утешителя как будто отказывались скорбеть по разрушенному Храму. Торговки на Еврейской улице стояли с полными корзинами овощей: белокочанной и цветной капусты, баклажанов в синей толстой кожуре, укропа, похожего на пучки перьев, свежей картошки и связок лука. Во фруктовых корзинах и на деревянных подставках лежали мясистые сливы рядом со сладкими, как мед, желтыми абрикосами. Казалось, что в древесную стружку в плетеных корзинах этих бедных евреек закатились драгоценности, круглые маленькие солнца, целые клады золотых червонцев. И прохожие покупали, что кому было по карману. Даже евреи с синагогального двора, входившие и выходившие через железные ворота, покупали по полфунта или четверть фунта каких-нибудь фруктов в бумажном кульке. Они бормотали благословение и совали сладкий плод между бородой и усами. Эти евреи забывали или притворялись, что забыли, что в дни перед Девятым ава не принято произносить благословение «Шегехияну».
В тоскливую Субботу видения[117] небо было особенно высоким и светлым. Солнце пылало, стояла сухая жара. В переулках уже с утра пахло подгоревшим чолнтом и раскаленными железными засовами закрытых лавок. Молодое поколение со двора Лейбы-Лейзера и со всех окрестных дворов старалось как можно раньше уйти на берег, и в узких извилистых переулках становилось пусто.
— Ой, Литовский Иерусалим! Литовский Иерусалим! — вздыхал про себя слесарь реб Хизкия, сидя после полудня в пустой синагоге и раскачиваясь над мидрашем «Эйха рабати»[118].
Слесарь знал Старое виленское кладбище, как знал переулки, окружавшие синагогальный двор, или как законы, изложенные в книге «Шулхан орух». Он не раз прогуливался между могилами Виленского гаона, праведного прозелита и других праведных евреев старых времен. Теперь он сидел в пустой синагоге Лейбы-Лейзера и думал об осквернении Имени Господня по обоим берегам реки именно рядом с кладбищем. Напротив могил гаонов и праведников купаются вместе мужчины и женщины, да еще и в субботу накануне Девятого ава. Они плавают на лодках, поют и смеются и делают в близлежащих рощах те же самые греховные дела, за которые был разрушен Иерусалим. Накануне разрушения Первого храма у евреев были пророки, перед разрушением Второго храма заседал Синедрион и карал по закону Торы. Но в наше время раввины боятся толпы. Находится даже еврей-аскет, который дает людям из толпы разрешение на все. Реб Хизкия чувствовал, что и орн-койдеш скорбит вместе с ним. Только он и стены синагоги остались верными разрушенному Храму, древнему трауру, и они должны утешать оскорбленную, опечаленную Шхину[119] в этом распущенном, беззаконном мире.
Однако в ночь Девятого ава вместе со слесарем еще много евреев сидели на перевернутых стендерах, как соблюдающие траур, и раскачивались вместе с чтецом, читавшим «Эйха». Орн-койдеш без завеси выглядел голым и смущенным, как невеста, с которой сняли подвенечную фату. Ламп не зажигали, приклеенные воском к скамьям свечки освещали половины лиц. За согбенными спинами призрачные тени раскачивались на стенах и потолке синагоги, как будто справляя свой собственный, потусторонний пост Девятого ава. Реб Хизкия не был плаксой. Люди, проливающие слезы, даже вызывали у него подозрение, что они не способны выдержать выпавшее им испытание.
— От души выплакаться во время произнесения надгробной речи — это тоже вожделение, — говаривал он.
По поводу разрушения Храма он только стонал, но каждый стон вырывал из себя вместе с куском сердца.
Пост, продолжавшийся весь долгий летний день, давался ему легче легкого. Поскольку утром Девятого ава не возлагают тфилин, во время предвечерней молитвы он с еще большим фанатизмом укутывал свое худое тело в просторный талес и до боли перетягивал левую руку ремешком тфилин. Хотя Девятого ава после полудня можно работать, слесарь целый день вообще не выходил из синагоги. Ему даже было жаль, что пост заканчивается и пора возвращаться домой и поесть. За ужином реб Хизкия боялся спросить дочерей, постились ли они. Он утешал себя тем, что Серл и Итка хотя бы сидят дома. Потом он вернулся в синагогу и попытался углубиться в чтение святой книги. Однако главы «Эйха» и мелодия кинес[120] еще звучали в его голове. Против собственной воли он подумал о меднике Йехиэле-Михле Генесе, который верит, что халуцы[121] отстроят Иерусалим. Можно себе представить, как этот старый холостяк соблюдал траурные обычаи трех недель, предшествовавших Девятому ава! И за него хочет выйти замуж Серл? Никогда в жизни! Наконец реб Хизкия все-таки справился со своими печальными мыслями и углубился в чтение книги. Вдруг он услыхал доносившиеся со двора дикие крики, женский плач, беготню. Никогда прежде реб Хизкия не обращал внимания на шум, который устраивали его соседи, но на этот раз у него на сердце заскребли кошки, не случилось ли что-то с его семьей. Он быстрыми шагами вышел из синагоги и встретил жену с двумя младшими дочерьми, стоящих во дворе посреди группки соседей с таким видом, будто его дом сгорел.