Райское яблоко - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лабаз![12]– сказал Зверев хрипло.
Лесничий обернулся, а она, без сомнения, сразу же узнавшая его голос, помедлила, и руки ее, держащие уже связанную, сильно бьющуюся большую птицу, замерли.
– Лабаз, – угрюмо ответил лесничий. – Опять, что ли, съемки?
– Да, съемки. Места вот ищу.
– Ищите, ищите. А нам не мешайте. Забот и без вас полон рот.
Неждана что-то негромко пробормотала мужу по-литовски.
– Не хочет жена, чтобы я вам грубил. – Лесничий прищурил глаза. – А в чем же здесь грубость? Готовим на зиму индеек, видали? У нас супермаркетов нету. Давай начинать, что ли. Слышишь, жена?
Она поднялась на крыльцо и спустилась обратно с каким-то топориком.
– Крови не боитесь? – спросил лесничий.
Зверев не ответил. Неждана передала топорик мужу и оттянула голову первой из висящих индеек. Птица издала странный звук, как будто сказала какое-то слово, картавое, с ужасом и удивлением. Лесничий вздохнул и ударом топорика отсек ее голову.
Из обезглавленного тела хлынула кровь, а Неждана уже оттянула голову второй, потом третьей, четвертой. Крови было много, и Зверев понял, почему оба они были в резиновых сапогах. К холодному свежему воздуху примешался тяжелый кислый запах, и в будке за домом завыла собака.
– Закончим сейчас, можно чаю попить, – оборачивая к Звереву раскрасневшееся лицо, спокойно сказал ее муж. – Ведь вы же из города топали, так ведь? Устали, наверное?
Зверев махнул рукой и, не оборачиваясь, быстро пошел обратно. К пяти он добрался до городка и только в номере гостиницы начал постепенно приходить в себя. На память ему пришел недавний разговор в студии, в котором несколько человек обсуждали, имел ли право Тарковский заживо сжечь корову на съемках «Андрея Рублева».
И что он сказал тогда? Что он сказал?
– Тарковский, разумеется, был фанатиком своего дела. Для него не существовало никаких запретов, если речь шла об искусстве, – сказал тогда Зверев. – Я, может быть, сам и не стал бы жечь корову, но я не сужу. Он великий художник. Художнику много позволено разного.
И как на него закричала тогда безумная эта румынка! (Сам Зверев считал ее фильмы плохими, но с нею самой был всегда очень вежлив.)
– А кто им позволил? – кричала она. – Кого он спросил? Я думаю, дьявола! Больше-то некого! А дьявол, он и не такое позволит!
Отношение к Тарковскому на студии было особым, и метка «великого художника» столь прочно прилипла к нему, что даже такая простейшая вещь, как жалость к ни в чем не повинному существу, принявшему мученическую смерть, почему-то нужную для весьма посредственного фильма, – даже такая естественная вещь, как жалость к этому существу, и недоумение перед не знающей границ человеческой жестокостью и то по привычке не упоминались. Ну, нужно ему было сжечь, он и сжег. Одною буренкою меньше на свете. Тем более что давно уже не было в живых самого Тарковского, и многое списала его ранняя смерть и его тяжелая болезнь, приведшая к смерти, поэтому облачко грустной легенды витало над этой, как думали многие, страдальческой жизнью.
Зверев отлично помнил, как он отмахнулся тогда от румынки и спора о дьяволе не поддержал.
Сейчас, лежа одетым, в перепачканных грязью башмаках на кровати, он слышал хрупкий мелодичный звук, с которым падали на землю отрезанные птичьи головки, и чавканье грубых сапог двух людей – мужчины и женщины, себе запасающих на зиму пищу. Он чувствовал, как отвращение к ней и страх перед нею смешиваются с таким невыносимым физическим желанием ее тела, которого прежде не знал, о котором не подозревал. А может быть, дело не в этом. Ему до тошноты хотелось хоть на десять минут подчинить ее себе, доказать ей свою силу, измучить ее, истерзать, надругаться, а после уехать, забыть навсегда.
Под утро Зверев заснул, и ему показалось, что он лежит в постели рядом с Нежданой и обнимает ее. Но тут она шепчет, что нужно бежать – сейчас придет муж. Проклиная все на свете, Зверев с головой накрывается простынею, понимая, что лесничий тут же увидит, что в постели кто-то есть, но Неждана сильно надавливает своим локтем на левую сторону его груди, и он замирает. Лесничий входит в комнату, с грохотом снимает и бросает в угол свои мокрые, красные сапоги, смотрит на постель, но, не заметив на ней никого, кроме Нежданы, ложится прямо на простыню, и Зверев начинает задыхаться. Он понимает, что нужно терпеть и ждать, пока этот мрачный хозяин уйдет, а то и его сейчас, словно индейку, разрежут топориком. Но тело лесничего давит на горло, и Зверев почти что теряет сознание.
– Да здесь же он. Что ты, не видишь? – сказала Неждана.
– Не вижу. А где? – И лесничий затрясся от хриплого смеха.
Зверев перестал дышать и умер. Смерть сделала его невидимым, и, радуясь своей свободе, он вылез из-под простыни и оказался не в доме лесничего, а на съемках своей новой картины по повести Алексея Толстого «Детство Никиты». Он вспомнил, что съемки остановились на том эпизоде, где Никита с отцом идут в деревню смотреть, как будет в хлеву отеляться корова. По поводу этого эпизода было много споров, и Зверева предупреждали, что он скатывается к ненужному физиологизму и натуралистичности, но он, как всегда, настоял на своем. Сейчас, в его сне, большая, с густыми прямыми ресницами, корова лежала на грязной соломе и громко мычала от боли.
– Снимайте, снимайте скорее! Где звук? – сказал быстро Зверев и хлопнул в ладоши.
Но рядом с ним не было ни одного человека, и вообще не было никого – ни птицы, ни зверя – одна большеглазая эта корова, смотрящая с робкой надеждой, как будто она ждала помощи.
Когда он проснулся в холодном поту, за окном синело холодное утро, и женские голоса спорили о чем-то по-литовски. Зеркало в ванной показало ему бледное, заросшее желтыми колючками лицо с затравленным и неприкаянным взглядом. Это лицо не могло принадлежать режиссеру Звереву, веселому и обаятельному человеку, коллекционирующему пейзажи. Это было лицо бомжа, привокзального попрошайки, и за плечами его не могли стоять ни международные фестивали, ни призы, ни дружеские отношения с Робертом Де Ниро. Была только пьяная русская жизнь.
Он выпил кофе в холле гостиницы и тут же пошел прямо в лес. Дорога занимала около часа, и, пока Зверев шел, он старался ни о чем не думать и ничего не загадывать.
На дворе уже не было следов вчерашней крови, их присыпали песком, и балку, всю в брызгах и красных подтеках, убрали. Неждана вышла на крыльцо, увидев его из окна, и стояла спокойно, высокая, тонкая, в бархатном обруче на длинных своих волосах.
– Одна ты? – спросил ее Зверев.
– Одна. Муж с братом пошли на охоту. Зачем вы опять прилетели?
– Ты знаешь зачем.
– Ничего я не знаю, – сказала она. – У вас в Москве женщины нету?
– Есть женщина. Это неважно.
Она усмехнулась.