Приключения Оги Марча - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она еле тянет. — И мы смирились с ее постепенным угасанием.
Но ведь мы уже вышли в большой мир, а Маме это не светило. Мама воспринимала Бабулю как хозяйку, лидера, королеву-мать, императрицу; даже то, что она предала Джорджи, выставив того из дома, и кухонные скандалы — свидетельства старческого слабоумия — не смогли поколебать ее уважения к старухе и укоренившейся зависимости. Мама со слезами рассказывала нам с Саймоном о странных переменах в поведении жилицы, но не могла приспособиться к ее причудам.
— Маме приходится тяжело, — сказал Саймон. — Почему Лоши повесили ее на нас, а сами свалили? Мама слишком долго была у нее в служанках. А ведь она тоже не молодеет, глаза совсем плохие — она даже дворняжку у своих ног не видит.
— Ну, здесь должна решать сама Мама.
— Боже, Оги! — взорвался Саймон; пренебрежительная усмешка еще больше обнажила его сломанный зуб. — Нельзя же быть таким идиотом! А то я подумаю, что только мне в этой семье достались мозги. Какой смысл предоставлять решение Маме?
Когда дело касается Мамы — теоретически или реально, — я не знаю, что делать. Относимся мы к ней одинаково, но оцениваем по-разному. Должен сказать, Мама не привыкла быть одна, и при мысли об этом мне становится не по себе. Она почти ослепла. Что ей делать, сидя в полном одиночестве? Друзей у нее нет; соседи, видя, как она шаркает туда-сюда в мужских ботинках, черном берете и очках с толстыми стеклами на худом светлом лице, думают, что у нее не все дома.
— Ну уж Бабуля ей не компания, — возражает Саймон.
— Иногда-то они проводят время вместе. Думаю, порой и словечком перемолвятся.
— Когда это было? Да старуха только ругает ее, а она плачет. По-твоему, нужно пустить все на самотек? Это от лени, хотя ты, возможно, считаешь себя просто добродушным парнем, не желающим быть неблагодарным к старой женщине, сделавшей нам немало хорошего. Но не забывай, мы тоже в долгу не остались. Она многие годы командовала Мамой и сидела на нашей шее. С Мамы всего этого достаточно. Если Лоши согласны нанять домработницу, флаг им в руки, а если нет — пусть забирают ее отсюда.
Саймон написал письмо ее сыну — тому, который жил в Расине. Не знаю, как обстояли дела у этих двух мужчин, пользующихся покровительством квакеров и обитающих в респектабельных городах. Находясь в месте, подобном Расину, при виде дома, откуда доносились ученические звуки игры на фортепьяно, и качелей, установленных на резиновой шине, я всегда думал, что такой же дом есть у Стивы Лоша, отца двух дочерей, которых воспитывают как маленьких леди, в том числе учат музыке; думал и о том, как многого добились одесские дети Бабули, плохо говорящие на английском. К чему они — такие правильные и невозмутимые — стремились? Кое-что становилось ясно из письма, посланного Стивой, в котором тот спокойно и обстоятельно писал, что они с братом не считают домработницу решением проблемы и сейчас ведут переговоры с Нельсонским домом для престарелых, чтобы определить мать туда. Они будут признательны, если мы организуем переезд. Учитывая наше долгое совместное проживание (намек на неблагодарность с нашей стороны), просьба не кажется им слишком обременительной.
— Вот все и решилось, — сказал Саймон, но его вид говорил, что мы слишком далеко зашли. Однако дело было сделано, остались лишь кое-какие детали.
Тогда же Бабуля получила письмо на русском языке, она взяла его с холодным достоинством, как будто оно пришло от значимой персоны, родством с которой можно похвастать.
— Ба! Как хорошо Стива пишет по-русски! Да, в гимназии умели учить. От Мамы мы узнали, что Бабуля называет дом прекрасным старинным местом, дворцом, построенным миллионером, с садом и оранжереей; по ее словам, он расположен рядом с университетом и потому его основные клиенты — ушедшие на пенсию профессора. Отличное место. Она так рада, что сыновья избавляют ее от нас, — там она будет среди равных, сможет вести интеллектуальные беседы. Мама смутилась, ее сбили с толку эти события, — даже она не была настолько наивна, чтобы поверить словам Бабули, так много лет жившей рядом с нами, будто та сама хочет разъехаться.
Почти две недели укладывали вещи. Снимали со стен картины, обезьян с красными ноздрями, скатывали ковровую дорожку из Ташкента, собирали рюмки для яиц, бальзамы и лекарства и теплое стеганое одеяло из шкафа. Я принес из сарая деревянный дорожный сундук — желтого ветерана с наклейками Ялтинского пароходства, Гамбургской железной дороги, «Американ экспресс», принес также старые русские журналы с вложенными меж страниц засохшими синими лесными цветами — от всего пахло погребом. Бабуля бережно завернула в бумагу каждую ценную для нее вещь; то, что могло разбиться, положила наверх, и все густо пересыпала средством от моли. В день отъезда она не спускала властного взора с грузчика, несшего на плечах вниз по лестнице пресловутый сундук; ужасно бледная — так что обозначились волоски в уголках рта, — с перекошенным лицом, она приглядывала за всем вплоть до самой незначительной коробочки и при этом держалась аристократически прямо, смело готовясь к важному переходу в лучшее будущее из этой (откуда она теперь уезжала) постыдно убогой квартиры, где оставалась брошенная женщина с сыновьями, которых она опекала, будучи временной гостьей. Да, несмотря на изношенность внешней оболочки, она была великолепна. Забылись ее вздорность и приступы сумасшествия последнего года. Разве можно было об этом помнить, когда она в нужный момент тут же обрела разум и снова стала волевой и взыскательной, как в былое время? Сердце мое потеплело, я вновь чувствовал восхищение, чего ей совсем не требовалось. Да, изгнание она представила как отход от дел, и новоизбранные руководители — печать еще не высохла на новой Конституции — почувствовали напоследок прилив жалости к низверженным; толпа молча проводила взглядами отъезжавший лимузин, и правитель вместе со свитой исчез из полной ошибок истории человечества.
— Не болей, Ребекка, — сказала Бабуля, не сопротивляясь мокрым от слез поцелуям Мамы, скованная старческой немощью. Мы усадили Бабулю в позаимствованный у Эйнхорна автомобиль. Последние слова прощания она произнесла раздраженно и нетерпеливо, и мы отъехали — я с трудом управлял большой и неудобной машиной цвета раздавленного помидора. Дингбат только что научил меня водить.
Ехали мы молча. Слова, сказанные ею в пробке на Мичиганском бульваре, я не принимаю во внимание, поскольку они относились к движению транспорта. После Вашингтонского парка мы повернули на восток и выехали на Шестую улицу — там и правда располагался университет; мирный шелест плюща в золотую осеннюю пору действовал успокаивающе. Я нашел Гринвуд-авеню и дом для престарелых. Остроконечный забор перед ним окружал небольшой — четыре на четыре — палисадник, на клумбах росли астры, их стебли удерживались подпорками, а старики и старухи, сидя на почерневших скамьях вдоль боковой тропы, и на известняковом крыльце, на стульях под навесом (для тех, кто боится солнца) и в холле, внимательно следили, как Бабуля вылезает из машины. Мы двинулись вперед, мимо тихих, задумчивых, побитых жизнью людей со старческими пятнами, лысыми костлявыми черепами и вздувшимися сухожилиями на не знающих воротничков шеях, обожженных канзасской жарой, холодами Вайоминга, домашним трудом, работой на рудниках Дикого Запада, розничной торговлей в Цинциннати, забоем скота в Омахе или уборкой урожая — разного рода деятельностью, от масштабной до самой незначительной, складывающейся в труд нации. Но даже здесь кто-то — в поношенных тапочках и подтяжках или в корсете и ситцевом халате — мог оказаться солью земли, однако надо быть Оригеном[96], чтобы отыскать его среди ужасающего зрелища седых голов и веснушчатых, со вздувшимися венами рук, держащих трости, веера и газеты на разных языках; у всех этих людей, сидящих на солнышке во дворе, где жгли опавшую листву, или в доме, пропитанном запахами плесневелой еды и подгорелого соуса, был отсутствующий взгляд, говорящий о полной погруженности в себя. Богадельня — отнюдь не бывшая резиденция миллионера — являлась в свое время обычным многоквартирным домом, никакого очаровательного садика не было и в помине — только кукуруза и подсолнухи.