Лето в Сосняках - Анатолий Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...И не знаю почему, от этого вопроса у меня вдруг перехватило горло, что-то очень напряженное и особенное послышалось мне в его голосе. Я тихо говорю: «Да, где химкомбинат», а сама смотрю на его руку, она перестала водить пером по бумаге и замерла, такая белая, хотя и короткопалая, мужицкая рука. И я не вижу, но чувствую, как он откинулся назад и смотрит на меня. И я не могу поднять глаз. Чувствую по этой неподвижной, короткопалой руке, что сейчас произойдет что-то ужасное.
Потом я подняла голову. И на том месте, где только что было круглое румяное лицо, я увидела сгусток оцепеневших, окаменевших морщин, я увидела тусклые глаза старика монгола, умирающего в пустыне. Я даже не уловила движения его губ, просто услышала откуда-то: «Петра Андреевича дочь?» Я ничего не могла выговорить, только наклонила голову: да! «Софьи Артемовны дочь?..» И я шепотом отвечаю: «Мама в Александрове, у мамы минус после лагерей. А папу расстреляли». И вдруг мускулы на его лице, до этого напряженные, ослабли, лицо опять стало простым и круглым, он опустил локти на стол, сжал лоб руками, вот так вот, и по его щекам потекли слезы...
Это, Володя, было такое, что я тебе и передать не могу. По коридору топают сапоги, шум, телефонные звонки, а начальник всего этого, полковник милиции, сидит, сжав руками лоб, и плачет. Я тихонько говорю: «Сюда могут войти». А он глотает слезы, пожилой мужчина, и не стыдится меня, девчонки. И я всем своим существом чувствую и понимаю, какую жизнь прожил этот человек. И оттого, что он заплакал, оттого, что это так поразило его, дрогнуло и мое сердце.
Он отошел к окну и долго стоял спиной ко мне, сморкался в платок. И сел за стол как будто уже спокойный, официальный, на меня не смотрит, казенным голосом говорит: «Поскольку единственные ваши родственники проживают постоянно в Москве и площадь у них достаточная – прописывайтесь. Я вам дам отношение в паспортный стол». Я смотрю на него и улыбаюсь. Смешно мне, что перешел он на этот казенный тон, радостно, что хочет сделать мне хорошее. Он насупился: «Чему вы улыбаетесь?» Я говорю: «Знаете, лучше я вернусь в Сосняки. Когда это случилось, мне было три года. И подобрала меня одна простая женщина, землекоп. Она меня и воспитала. Как же я теперь ее брошу?» Он посмотрел на меня, у него опять задрожали губы и глаза наполнились слезами. И не забывай, Володя, это было в пятьдесят втором году.
– Он знал твоего отца, – сказал Миронов.
– Да. В гражданскую войну он служил в дивизии, которой командовал папа. Хочешь знать, чем он кончил, этот полковник? Стал он ездить к маме в Александров, в гражданской одежде, конечно. Вытащил ее из хлева, устроил на приличную квартиру, в общем, помогал. Но об этом узнали, собственная жена донесла: решила, что он к любовнице ездит! Исключили его из партии, выгнали из милиции, разжаловали и, наверно, посадили бы. Но тут Сталин умер. Его восстановили, хотя и не сразу, а когда папу реабилитировали. Теперь он на пенсии. Когда я приезжаю в Москву, к нему обязательно захожу. Он читает исторические книги, пишет какие-то воспоминания. Трогательно и забавно слушать. Каждый раз мы ездим к маме на могилку. Близко нам не удалось ее похоронить, и лежит она на Востряковском кладбище. Довольно далеко, но туда ходит автобус. Если выехать с площади Киевского вокзала часов в восемь-девять, то к часу дня можно быть обратно.
Лиля замолчала.
За окном рассвело, и в комнате уже отчетливо были видны предметы.
– Ты будешь приходить ко мне? – спросила Лиля.
– Я не уйду от тебя, – сказал Миронов.
1958—1964 Москва