Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти недорослые — кажется, до этернитовой плоской крыши доскочить можно, подпрыгнув, — скотинки-дома, как отара, пасутся на мураве, усыпанной одуванчиками. И коровье копытце: строители продавили в почве ложбину.
Над озерцом ива в бетонной городьбе и две короткие яблони в известке. Раззявленные мусорные баки. Мужик вручную перематывает трансформатор. На цементной площадке у мусорника под сушащимися наволочками люди в майках забивают козла.
Ну не могла Лера в этом жить. Задыхалась. Была приучена не к ракитам и придорожному татарнику с репьями, а к платанам и липам, к туевому боскетцу. К дому, где соборные потолки, наборные паркеты, дурно пережившие советскую эру витражи модерн и замысловатые перила на лестнице волной-наплывом.
Вечерами Жалусские ходили к Плетнёву по правой стороне Крещатика вдоль рустованных новых чертогов в нарядной стае центрового населения — бабетты, туфли на гвоздиках, негнущиеся нейлоновые рубашки. Перед праздниками Лера заводила Виктора в кондитерскую на Рогнединской, где по прежней еще традиции им доставали золотыми щипцами пирожные из витрин.
И гнала по волнам памяти, и правила корабликами-рассказами, а те залавливали в паруса стародавние звуки и, конечно, запахи. Викины ноздри щекотал довоенный аромат на Мало-Васильковской, где благоухало мукой «нулевкой», хрустящими сайками и яичными бубликами. Постным маслом, которым пекари спрыскивали противни. А на Васильковской Большой (теперь Красноармейской), куда они, гуляя, заворачивали, до войны реял, проникая в рассказы Леры и в память Викочки, аромат одеколона «Вежеталь».
Гуляли котиковые манто, частили по асфальту туфли «Джимми». Летом на мраморных столах чьи-то пальцы поигрывали мелкими чашечками турецкого кофе. В прохладных зеркалах двоились сияющие подносы со всем, что пеклось, румянилось и заливалось кремом на ненаглядной Васильковской-Малой. Пока не залилось кровью и не засыпалось грязным песком в Бабьем Яру.
Вика, прикатив в восьмидесятом на одну только недельку в Ракитки, оглядел лопухи и пустырь, садочки с кручеными панычами и маттиолами, поежился, поскучал, поторчал около Леры, получил от нее великую нежность, бессвязные рассказы и сварливые попреки. Лере Вика был непривычен. Его явление в некотором смысле было для нее травматичнее, чем его неприсутствие. Виктор уехал девятилетним. Явился некто, кому было двадцать два.
Так что Лера пометушилась, понервничала, по обыкновению сама с собою переговорила и предпочла не дознаваться, кто он. Пусть это будет временами не очень понятный ей, хотя и импозантный ушастый молодец, временами — повзрослевший внук. А минутами и покойный муж, возродившийся в юношеском виде.
Стоило Леру разговорить, и она возвращала на место покосившиеся сферы. Ей только живого собеседника надо было. Это одинокие месяцы и годы сносили ее в параллельный универс.
Разговорить — о чем угодно. Ее интересовало все! Детали и различия вещей, способы их употребления. Мнения всех, мнения обо всем, разногласия, курьезы. Интересные слова. Сплетни. Фотоснимки. Все, что живое, новое, что пахнет свежестью. Какую моду носят сейчас? И что там говорят о папе-поляке, не презирают?
— Да отчего же презирать, бабуля?
— А немцы в войну, у, не дай бог, знаешь, как поляков презирали. Хуже их считались только евреи.
Из Лерочки выскакивали нелепые и трогательные сентенции, залпы вопросов. Они раскатывались по полу и стукались о стены комнаты: и расскажи о себе, и нарисуй чертеж вашей квартиры в Аванше, и свою комнату в общежитии в Москве, а как обставлено? А у тебя красиво? У нас с твоим дедом всегда было красиво в комнатах. У Ульриха тоже вкус. А вот у бедной Люкочки со вкусом не очень. А Ульрих как? Он жениться не решил? Я бы его, честное слово, не осудила.
— Я и сама подумывала замуж, но приехал ты и смешал все планы. Теперь тебя ведь в школу придется водить, и на спорт, и обеды варить. Не судьба мне, видно, уж. Время на женихов не выкрою.
(Вика в сто сотый раз задает себе вопрос, как это у нее так феноменально перемешаны реальность и галлюцинации…)
— А как там дама эта новая, Тэтчер, Англией управляет? Не презирают ее?
Заехали на Мало-Васильковскую, поглядели, конечно, на родное жилье, и Лера предложила несколько решительных планов, как сменять все обратно, включив в обменную цепочку Ульрихов Аванш.
Прокатили под окнами Политехнического института на Шулявке, в котором она училась, и побывали на Рейтарской, 32, где жили родители Симы. Какой у дома все же благородный вид, в удалении от красной линии, в сквере, с нежным эркером, в котором вся семья совещалась вокруг скатерти с бомбошками, когда на столе лежала повестка «Все жиды…».
Вика побыл и уехал, а она осталась себе размышлять, разбирая пуговицы, разбирая старые конфеты, карамелированные пылью, припевая: «Петушки к петушкам, раковые шейки в сторону».
Когда он уезжал, обещал навестить ее снова через месяц или полтора. Обещал! А явился через двенадцать лет. Виктору пришлось ждать не чего-нибудь, а распада страны. Лишь когда Страна Советов развалилась на куски, наконец отпали мелочные претензии к отметкам в чьей-то там визовой истории.
Вот эту вторую пустоту, второе десятилетие одиночества Лера уже пересуществовать не смогла. Она ушла в мир, где все сливалось и слипалось. В небесную империю благодетельных знаний. Детали там оставались четкими, чувства обостренными, но на месте обычной классификации вещей бытовала другая, на нездешнем языке излагаемая.
— Это аналитический язык Джона Уилкинса, — сказал бывший поклонник, светило, психиатр из Москвы Эдвин Вайнберг.
Уж такой эрудит ученый немец — местным медработникам не понять.
Когда передали эти слова Виктору, он пробормотал:
— Цитата из Борхеса.
— Ну и что же он имеет в виду, шизофрению или Альцгеймера?
Вика еженедельно звонил Лере из Италии. Соединяли не всегда. Периодически удавалось, но разговоры были на вес золота. У него просто не было столько денег. Пытался покороче. А для нее это были звонки с того света. Обрыв каждой беседы причинял ей боль. Обидно было чувствовать, что Вика закругляется.
Садилась сразу по следам разговоров писать. Приходили длинные письма. Со временем они становились все страннее. Школьный друг Боря Самовецкий, директор Института геронтологии, предложил Лере пожить в корпусе больницы, как на курорте. Там ее понимали, не перечили. Громадный сад, хорошие палаты. Но постоянно держать все-таки не могли. Под ремиссии выписывали. Некоторое время она пересиживала в Ракитках с приезжавшей из Канева постаревшей Гапой. Знакомые заезжали, потом сообщали Виктору: «Бабушка кажется нормальной».
Нормальной? Да? А бурно действовавший телефонный узел? По сведениям от Гапы, Лера, дорвавшись до телефона, все время проводила в обнимку с трубкой. Дозванивалась до своего отца Герша Вениаминовича, расстрелянного в тридцать седьмом в подвале местного НКВД. До эмигрировавшей в Америку в девятнадцатом году прогулочной бонны. Она названивала и к Александру Трифоновичу Твардовскому с вопросами о публикации очерков покойного мужа. Постоянно говорила со Швейцарией, с Викой, не трудясь перед тем набирать номер. Требовала, чтобы Люка приехала. Немедленно. Если у нее есть остатки совести. Разбудораживалась до истерики. Тогда бригада Института геронтологии выезжала по Гапиному вызову, акатинол — мексидол — актовегин.