Последний властитель Крыма - Игорь Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек в пролетке поморщился и сказал извозчику:
– Ну, пошел, пошел!
– Нету, ваше благородие, – ответил тот, едва повернувшись, так, что казалось, будто говорит его обширный зад. – Нету пути, все перекрыто!
Седок привстал и убедился, что вся Тверская улица запружена народом, встало движение и в переулках.
Протянув двугривенный извозчику, человек в цилиндре сошел на землю и стал продвигаться в сторону Петровского театра. Некоторые в толпе ему кланялись, он отвечал не глядя. Это был знаменитый Пьеро декаданса Александр Верцинский, и он шел на последний в истории той России концерт, свой бенефис.
Внезапно дорогу ему преградили двое матросов. Один заросший до бровей, сутулый, другой высокий, с открытой, напудренной грудью и таким же лицом, с женскими бусами на шее, и с ними еле держащаяся на ногах девчонка лет двенадцати, пьяная вдрызг.
– Дай нам на кокаин, товарищ! – сказал напудренный, заступив дорогу артисту. – Дай авангарду коммунизма, не жалей!
Верцинский переступил с ноги на ногу и тоскливо обернулся. Толпа вмиг поредела, и все только что раскланивавшиеся волшебным образом улетучились.
– Дай, сволочь! – вдруг заревел лохматый и схватил Верцинского за отвороты его щегольской шубы. – Укушу, гад, я сифилитик!
Цилиндр упал с головы певца, он что-то проговорил, испуганно и моляще.
Второй матрос, глядя безумными глазами, достал маузер и приставил ко лбу артиста.
– Уйди, Тимоха, забрызгаю, – просвистел он, и второй, охнув, отскочил. Певец взмок, глаза растерянно бегали, не помня себя, он бормотал:
– Не надо! Не надо, не надо не надо не надо не на…
Наступила небывалая тишина, лицо наркомана исказила судорога, он крепче сжал рифленую рукоятку.
Помощи ждать было неоткуда, оставалось одно – пропадать.
– Отставить, матрос, – раздался, как с небес, низкий и властный голос. Сказано было это негромко, но так, что напудренный не выстрелил, а повернулся к говорящему.
Перед ним стоял высокий офицер в шинели с полковничьими погонами. Холеные усы, гибкая фигура – все говорило о барстве и довольстве, но вот глаза из-под лакированного козырька горели нешуточной ненавистью.
– …Стать… Смирно! – скомандовал он. Матросы замерли, не реагируя. Офицер не крикнул, а вытолкнул звук: – Смирно стоять, тварь! Пристрелю.
Секунда – и наган уперся матросу в живот.
Тот подобрался, рука сама собой вмахнула маузер в кобур, а другая все пыталась нащупать вырванный с мясом крючок бушлата. Лохматый уже стоял во фрунт и ел глазами полковника.
Тишина сгустилась и стала вязкой.
Полковник, продолжая держать наркомана на мушке, взял его оружие и высыпал патроны на снег, потом, помедлив, швырнул маузер в сугроб.
Матросы проводили пистолет ошалелыми глазами.
– Кру…гом! – скомандовал офицер, и матросы повернулись через левое плечо на одном каблуке.
– Бегом… арш! – отрывисто бросил тот, и оба бушлата исчезли за углом. Оставшаяся не у дел девица изумленно икнула.
Полковник убрал револьвер в карман шинели, кинув руку к фуражке, произнес:
– Позвольте представиться… Слащов Яков Александрович, командующий Московским гвардейским полком, к вашим услугам.
Верцинский сглотнул, шумно выдохнул и, схватив руку спасителя, заговорил:
– Боже мой, спасибо! Спасибо, полковник! Вы спасли мне жизнь, parole d'honneur! (Честное слово – франц.)
– Жизнь – это не самое главное, господин артист! – произнес тот. И, глядя в глаза Верцинскому, добавил: – Voilà… (Вот – франц.)
Русский дом инвалидов и престарелых, Мёдон под Парижем, 1998 год
– Вы думаете, monsieur, что революция – это романтика? 102-летняя Елена Нилус смотрела мне прямо в глаза, чуть усмехаясь. Тело было неподвижно. Оно уже не жило, но глаза показывали, что душа еще жива, душа здесь, она помнит и страдает. – Нет, mon cher, я помню, что целую неделю в городе грабили и убивали. Наши окна выходили на Невский, и я все видела – как разрывали офицеров, как грабили, как тащили в переулки барышень… Может быть, это мы, называемые интеллигентами, жаждали романтики. Но толпа-то понимала свободу по-своему…
Ее руки – пергаментная кожа с пигментными пятнами – теребили кружевной платочек.
– И… лица. Mon Dieu, какие лица, Господи! Их я не забуду… Ведь их не было, не было до 17-го года, они появились, как будто прямо из преисподней. Savez vous (Знаете ли – франц.), эти лица не могут принадлежать людям. Vous comprenez, mon cher (Понимаете, дорогой, – франц.), там… как сказать… mais comment dire… (как сказать, – франц.) там не было души, вот. Voilà.
Петроград. Зимний дворец с 24 на 25 октября (6 на 7 ноября) 1917 года
– Господин поручик! – Юнкер Шварцман вытянулся перед поручиком Синегубом. – Там казаки дезертируют, хотели царскую молельню ограбить – наши юнкера не допустили, так они их «жидами» кроют, как бы до стрельбы не дошло… – Капли пота стекали из-под фуражки, веснушки горели, но в глазах юнкера читалась обреченность.
– За мной! – крикнул Синегуб, выхватывая наган и бросаясь в коридоры. Шварцман, подхватив винтовку, побежал следом.
Рота уральских казаков покидала Зимний. Подхорунжий, тот самый, что рассказывал Синегубу о сплошных жидах вокруг Ленина, теперь наскакивал на братьев юнкеров Эпштейн, несших пост у молельни.
– Шкуры вы, черти, а не станичники, – едва сдерживаясь, бросил ему в лицо Синегуб. – Бежите, крысы, так хоть пулеметы оставьте. У меня полвзвода Инженерной школы – евреи, так не бегут, как твои православные станичники… Вот вы и есть христопродавцы! – закончил поручик.
Подхорунжий смутился, постоял и крикнул:
– Ермолаич! Оставь им пулеметы, нехай… – Затем, помедлив, добавил остающимся:
Да вы не серчайте… Молодые вы еще, пороху не нюхали. А народ, вишь, не здесь, а с Лениным. Ну а мы все семейные да детные. Не за что нам тут, коли весь народ против.
И, уходя, еще раз обернувшись, добавил, но уже просительно и робко:
– Шли бы и вы, хлопчики, а? – И, глядя в бледные, но суровые лица молодежи, со вздохом произнес: – А только не выжить вам. Фронтовик я, печати вижу. Ну, Господь с вами, – и, неожиданно осенив остающихся крестом, вышел.
Синегуб окинул взглядом своих юнкеров. Ему показалось, что он тоже ясно видит печать смерти на юношеских лицах. Но он знал: они не уйдут. И он, поручик, не изменит долгу.
Хотя изменять было уже некому. За стеной пьянка офицеров генштаба, договорившихся с солдатами о невмешательстве, достигла апогея. Большая часть валялась под столами, так что даже офицерская обслуга беспрепятственно насиловала гостий. Те, полубесчувственные, не разбирали, кто их кроет, хотя некоторые отдавались напропалую на столах и коврах.