Фома Гордеев - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стараясь говорить проще и понятнее, она волновалась, и словаее речи сыпались одно за другим торопливо, несвязно. На губах ее всё времяиграла жалобная усмешка.
— Жизнь строга... она хочет, чтоб все люди подчинялись еетребованиям, только очень сильные могут безнаказанно сопротивляться ей... Да имогут ли? О, если б вы знали, как тяжело жить... Человек доходит до того, чтоначинает бояться себя... он раздвояется на судью и преступника, и судит самсебя, и ищет оправдания перед собой... и он готов и день и ночь быть с тем,кого презирает, кто противен ему, — лишь бы не быть наедине с самим собой!
Фома поднял голову и сказал недоверчиво и с удивлением:
— Не пойму никак я — что такое? И Любовь то же говорит...
— Какая — Любовь? Что говорит?
— Сестра... То же самое, — на жизнь всё жалуется. Нельзя,говорит, жить...
— О, большое счастье, что уже теперь она говорит об этом...
— Сча-астье! Хорошо счастье, от которого стонут дажалобятся...
— Вы — слушайте, — в жалобах людей всегда много мудрости...Мудрость — это боль...
Фома слушал убедительно звучавший голос женщины и снедоумением оглядывался. Всё было давно знакомо ему, но сегодня всё смотрелокак-то ново, хотя та же масса мелочей заполняла комнату, стены были покрытыкартинами, полочками, красивые и яркие вещицы отовсюду лезли в глаза.Красноватый свет лампы тревожное наводил уныние. Сумрак лежал на всем, кое-гдеиз него тускло блестело золото рам, белые пятна фарфора. Тяжелые материинеподвижно висели на дверях. Всё это стесняло, давило Фому, и он чувствовалсебя заплутавшимся. Ему жалко было женщину. Но она и раздражала его.
— Вы слышите, как я говорю с вами? Я хотела бы быть вашейматерью, сестрой... Никогда никто не вызывал во мне такого теплого чувства, каквы... А вы смотрите на меня так... недружелюбно... Верите вы мне? да? нет? . Онпосмотрел на нее и сказал, вздыхая:
— Не знаю! Верил я...
— А теперь? — быстро спросила она.
— А теперь — уйти мне лучше! Не понимаю я ничего... И себя яне понимаю... Шел я к вам и знал, что сказать... А вышла какая-то путаница...Натащили вы меня на рожон, раззадорили... А потом говорите — я тебе мать! Сталобыть, отвяжись!
— Поймите — мне жалко вас! — тихо воскликнула женщина.
Раздражение против нее всё росло у Фомы, и по мере того, какон говорил, речь его становилась насмешливой... Говоря, он встряхивал плечами,точно рвал опутавшее его.
— Жалко?.. Этого мне не надо... Эх, говорить я не могу! Но —сказал бы я вам!.. Нехорошо вы со мной сделали — зачем, подумаешь, завлекаличеловека? Али я вам игрушка?
— Мне только хотелось видеть вас около себя...— сказалаженщина просто и виноватым голосом. Он не слышал этих слов.
— А как дошло до дела — испугались вы и отгородились отменя... Каяться стали... Жизнь плохая! И что вы всё на жизнь жалуетесь? Какаяжизнь? Человек жизнь, и, кроме человека, никакой еще жизни нет... А вы ещекакое-то чудовище выдумали... это вы — для отвода глаз, для оправдания себя...Набалуете, заплутаетесь в разных выдумках и — стонать! «Ах, жизнь! Ох, жизнь!»А не сами вы ее делали? И, себя жалобами прикрывая, — других смущаете... Ну,сбились вы с дороги, а меня зачем сбивать? Злость, что ли, это в вас: дескать,— мне плохо, пусть и тебе будет плохо, — на же! Так, что ли? Эх вы! Красоту вамбог дал ангельскую, а сердце где у вас?
Он вздрагивал весь, стоя против нее, и оглядывал ее с ног доголовы укоризненным взглядом. Теперь слова выходили из груди у него свободно,говорил он негромко, но сильно, и ему было приятно говорить. Женщина, поднявголову, всматривалась в лицо ему широко открытыми глазами. Губы у неевздрагивали, и резкие морщинки явились на углах их.
— Красивый человек и жить хорошо должен... А про вас вонговорят...— Голос его оборвался, и, махнув рукой, он глухо закончил: —Прощайте!
— Прощайте!.. — тихонько сказала Медынская. Он не подал ейруки и, круто повернувшись, пошел прочь от нее. Но у двери в зал почувствовал,что ему жалко ее, и посмотрел на нее через плечо. Она стояла там, в углу, одна,руки ее неподвижно лежали вдоль туловища, а голова была склонена.
Он понял, что нельзя ему так уйти, смутился и тихо, но безраскаяния проговорил:
— Может, я обидное что сказал — простите! Все-таки я...люблю вас... — Он тяжело вздохнул, а женщина тихонько и странно засмеялась...
— Нет, вы не обидели меня... Идите с богом!
— Ну, так прощайте! — повторил Фома еще тише.
— Да...— так же тихо ответила женщина. Фома отбросил рукойнити бисера; они колыхнулись, зашуршали и коснулись его щеки. Он вздрогнул отэтого холодного прикосновения и ушел, унося в груди смутное, тяжелое чувство,сердце билось так, как будто на него накинута была мягкая, но крепкая сеть...
Уж ночь была, светила луна, мороз покрыл лужи пленкамисеребра. Фома шел по тротуару и разбивал тростью эти пленки, а они грустнохрустели. Тени от домов лежали на дороге черными квадратами, а от деревьев —причудливыми узорами. И некоторые из них были похожи на тонкие руки, беспомощнохватавшиеся за землю...
«Что она теперь делает?» — думал Фома, представляя себеженщину одинокую, в углу тесной комнаты, среди красноватого сумрака...
«Лучше мне забыть про нее...» — решил он. Но забыть нельзябыло, она стояла перед ним, вызывая в нем то острую жалость, то раздражение идаже злобу. Образ ее был так ярок и думы о ней так тяжелы, точно он нес этуженщину в груди своей... Навстречу ему ехала пролетка, наполняя тишину ночидребезгом колес по камням и скрипом их по льду. Извозчик и седок качались иподпрыгивали в ней; оба они зачем-то нагнулись вперед и вместе с лошадьюсоставляли одну большую черную массу. Улица была испещрена пятнами света итеней, но вдали мрак был так густ, точно стена загораживала улицу, возвышаясьот земли до неба. Фоме почему-то подумалось, что эти люди не знают, кудаедут... И сам он тоже не знает, куда идет... Ему представился свой дом — шестьбольших комнат. Тетка Анфиса уехала в монастырь и, может быть, уже не воротитсяоттуда, умрет... Дома — Иван, дворник, Секлетея — старая дева, кухарка игорничная, да черная лохматая собака, с тупым, как у сома, рылом. И собака тожестарая...
«Пожалуй, надо жениться...» — вздохнув, подумал Фома.
Но ему стало неловко и даже смешно при мысли о том, как легкоему жениться. Можно завтра же сказать крестному, чтоб он сватал невесту, имесяца не пройдет, как уже в доме вместе с ним будет жить женщина. И день иночь будет около него. Скажет он ей:
«Пойдем гулять!» — и она пойдет... Скажет: «Пойдем спать!» —тоже пойдет... Захочется ей целовать его — и она будет целовать, если бы он ине хотел этого. А сказать ей «не хочу, уйди!» — она обидится... О чем с нейможно будет говорить? Он вспоминал знакомых барышень. Некоторые из них быликрасивы, и он знал, что любая охотно пойдет за него. Но ни одну из них он нехотел бы видеть женой своей... Как это, должно быть, стыдно и неловко, когдадевушка становится женой... И — что говорят друг другу молодые, после венца, вспальне? Фома попробовал подумать над тем, что бы он сказал в этом случае, исконфуженно засмеялся, не находя никаких удобных слов... Потом ему вспомниласьЛюба Маякина. Эта, наверное, сама бы первая заговорила, какими-нибудь чужими,ей и бестолковыми словами... Ему казалось почему-то, что все слова у нее чужиеи что она не то говорит, что должна говорить девушка ее лет, наружности ипроисхождения...