Лимонов - Эмманюэль Каррер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эдуарду приятно слушать комплименты, но сказанное его не удивляет: он и сам знает, что его книга – гениальна. Он соглашается с предложением Шмакова распространить текст среди его знакомых по методу самиздата, начав с двух великих – Бродского и Барышникова. Что касается Бродского, то Эдуард его опасался и не без оснований. Сей великий человек безумно долго не мог выбрать время прочесть книгу, прочитал ее, скорее всего, не до конца и потом столько же волынил, прежде чем поделиться своими бесценными впечатлениями. Разумеется, негативными. Ему тоже книга навеяла мысли о Достоевском, но в том смысле, что она написана не Достоевским и даже не Раскольниковым, а скорее Свидригайловым, самым отвратительным, извращенным и порочным персонажем «Преступления и наказания», а это уже совсем другая история. Барышникова, напротив, книга просто очаровала. Когда выдавалась свободная минута в перерывах между репетициями в театре, он бежал к себе и хватался за нее, не в силах оторваться. Но увы: он находился под таким сильным влиянием Бродского, что не смог противопоставить его мнению свое собственное.
И поскольку из них троих постоянно под рукой у Эдуарда был только Шмаков, то именно на него, доброго и благородного, он и выплеснул свою злобу и разочарование. Обозвал его приживалкой, никчемным существом, беспринципным прихлебателем богатых и знаменитых. «Что же ты не дал почитать мою книгу еще и Ростроповичу, – язвительно упрекал он Шмакова, – этому королю приспособленцев, еще одному члену адской тройки крестных отцов эмиграции, которые, если бы остались в стране, наверняка стали бы генеральными секретарями Союзов писателей, композиторов или танцовщиков и делали бы, как и здесь, все возможное, чтобы душить по-настоящему современных художников».
Шмаков смущенно потупился.
Однажды зимним вечером Шмаков, чтобы отвлечь Эдуарда от грустных мыслей, повел его в Квинс-колледж, на вечер одной советской поэтессы. Эдуард был не в восторге от этой идеи. Обливание друг друга елеем, принятое между американской университетской профессурой и советскими интеллектуалами, это для Бродского, а не для него, но бегать из угла в угол по своей норе он тоже больше не может и потому соглашается. Зал полон, они со Шмаковым садятся недалеко от Барышникова, который делает вид, что не знаком с Эдуардом, или – что вполне возможно – и вправду его не узнает. Именно этого он и боялся: впереди целый вечер унижений, сдерживаемой досады и гнева. Начавшееся чтение стихов настроения ему не подняло.
Поэтесса – это была Белла Ахмадулина – как и Евтушенко, принадлежит к поколению «шестидесятников», убежденных, как считает Эдуард, «что судьбу поэта можно сыграть между делом – между поездками в Париж, пьянками в Доме литераторов и писанием стихов и прозы; показывающих власти кукиш, но в кармане. Суровые юноши и девушки, пинающие в печати кровожадного, но давно умершего тирана Сталина, – объект особой заботы и заступничества мировой общественности, которая возвышала свой голос, как только кому-нибудь из них вдруг долго не разрешали уехать в очередной Париж или вместо тиража в миллион или полмиллиона выпускали книгу тиражом всего в сто тысяч экземпляров. И вот она, суровая девочка своего поколения, читает стихотворение о поэтессе Цветаевой, покончившей с собой в провинциальной Елабуге. Ну и кумиры нынче у русской интеллигенции: Мандельштам, от страха ставший юродивым и умерший у мусорного бака в лагере, где он собирал объедки. И, разумеется, Пастернак, робкий, услужливый человек, переведший со всевозможных языков целую книгу “Песен о Сталине”. Трус, просчитавшийся только в том, что решил однажды – уже можно не трусить, написал и издал за границей свой сентиментальный шедевр, роман “Доктор Живаго” – гимн трусости русской интеллигенции…» Кавычки закрываются.
После чтения стихов должна состояться вечеринка. Кто на нее приглашен, а кто – нет, непонятно, и Эдуард решил держаться поближе к Шмакову; вместе с которым они втиснулись в машину, направлявшуюся в богатые кварталы, и высадились у трехэтажного особняка с садом, выходящим на Ист-Ривер. В доме была кухня размерами с танцевальный зал, а комнаты своим убранством напоминали фото в гламурных журналах: словом, здесь было еще шикарнее, чем у Либерманов. Угощение соответствовало всему остальному, шампанское, водка, замороженная до такой степени, что стала густой, как масло. Гостей десятка три, русские и американцы, единственное знакомое лицо – Барышников, от которого Эдуард старается держаться подальше. Гостей встречает молодая женщина по имени Дженни с круглым милым лицом. Эдуард гадает: не она ли – хозяйка дома? Нет, для этого, пожалуй, слишком молода, скорее хозяйская дочь. Одни ее обнимают и целуют, другие – нет, он жалеет, что ему не хватило смелости это сделать.
Выпив водки, он расслабляется, достает ямайскую травку, которая всегда при нем, и скручивает сигареты. В кухне вокруг него собирается небольшая группа. Дженни, которая ходит из комнаты в комнату, наблюдая за всем, проходя мимо, делает затяжку-другую, а он каждый раз отпускает дружескую шутку, словно они давно знакомы. Пожалуй, красивой ее не назовешь, но внешность у нее располагающая, добродушная и даже слегка деревенская, что, по контрасту с роскошными интерьерами, производит ободряющее впечатление. Он постепенно пьянеет, чувствует себя все свободнее. Обнимает гостей за плечи, повторяет, что не хотел сюда идти и был не прав: уже давно у него не выдавалось такого приятного вечера. Ему кажется, что все вокруг его любят. Поздно вечером поэтесса с мужем поднимаются на второй этаж в отведенную им спальню, гости постепенно расходятся, даже те, кого мучила самая сильная жажда. Наиболее стойкие помогают убрать со стола, но потом уходят и они, и в кухне остаются только он и Дженни. Обсуждают прошедший вечер, как супруги после ухода гостей. Он сворачивает последний джойнт, дает ей и целует ее. Она не сопротивляется, только смеется – на его вкус чересчур громко, однако, когда он пытается пойти дальше, она уклоняется. Он настаивает, но она не уступает. Предприняв последнюю попытку, он предлагает лечь спать вместе, но «просто так». Она отрицательно качает головой: нет, нет и нет, она знает эти уловки, ему пора домой.
Домой! Если бы она знала, что у него за дом! Долгий поход пешком под ледяным февральским дождем был мучителен, а его комната показалась ему в тысячу раз отвратительнее, чем днем, когда он ее покинул. И все же у него есть номер ее телефона, она разрешила ей звонить, что он и делает на следующий же день; но нет, встретиться они не могут, в доме гости. «А я, – думает он, не осмеливаясь произнести это вслух, – разве нельзя вместе с другими гостями пригласить и меня?» Прошло два дня, и опять ничего не получается, потому что приехала сестра Стивена и проведет здесь неделю. Он понятия не имеет, кто такие Стивен и его сестра, из-за плохого английского не понимает половину того, что она говорит по телефону, подозревает, что Дженни хочет его отшить, и совсем отчаивается. Целую неделю он не вылезает из постели. Дождь льет не переставая. Он слышит, как за стенкой скрипит кабель лифта, в котором постояльцы, не стесняясь, справляют малую нужду, и думает о том, какая у него была бы жизнь, если бы он соблазнил эту богатую наследницу.
И вот наконец она соглашается, чтобы он пришел в воскресенье после обеда. Дженни в доме одна. Дождь прекратился, и они выходят пить кофе в небольшой сад, частное владение, откуда можно видеть реку. Она одета в спортивный костюм, из-под брюк видны щиколотки, толстоватые для богатой наследницы, размышляет он и, чтобы объяснить это несоответствие, делает предположение, что Дженни – ирландка. В надежде ее растрогать, он рассказывает кое-что из своей жизни: первая жена оказалась сумасшедшей, вторая его бросила, потому что он беден, мать сдала его в психиатрическую лечебницу. Кажется, получилось, она взволнована, и они ложатся в постель.