Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия - Б. Г. Якеменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему в концентрационных лагерях такое значение придавалось насилию, почему жизнь Концентрационного мира была пронизана насилием? Физическое насилие было главным средством актуализации для человека его собственного тела, то есть насильственной индивидуализации. После того как в результате присвоения номера, переодевания в казенные вещи, бесконечных унижений личность человека стиралась, нивелировалась, обобществлялась и больше не могла быть предметом рефлексии, единственным концептом человека, открытым для воздействия, оставалось его тело и, в более широком смысле, телесность – имплицитно включенное во все жизненные процессы (еда, сон, деятельность, досуг) неосознанное антропологическое ощущение себя.
Убийство одним из эсэсовцев заключенного концлагеря Дахау Абрахама Боренштайна. 15 мая 1941 г.
Насилие в этих условиях становилось невербальной формой общения Концентрационного мира с телом узника, средством подчинения тела лагерю, способом отнятия у тела «онтологического статуса воли»[248] (Э. Левинас). Указанные выше тело и телесность, антропологическая самоатрибуция вне лагеря постоянно заслонялись желаниями, эмоциями и действиями. Последние, ощущаемые явно и имеющие целеполагание, в обычной повседневности выходят на первый план, создавая видимость антропологической полноты бытия. В концентрационном лагере желания, эмоции и действия узника в силу целого ряда факторов отступали на второй или даже третий план, оставляя на первом плане тело и телесность в самом грубом, буквальном антропологическом и физиологическом выражении. В этих условиях насилие становилось сначала средством превращения человека только в тело, плоть, мясо, материю, а затем – лишения человека собственности на тело, то есть на последнее, что у него оставалось. Говоря словами Ф. Ницше, «я» заключенного становилось «телом, только телом, и ничем больше; а душа есть только слово для чего-то в теле»[249].
Кроме того, тело, испытавшее на себе насилие, принимало на себя функции памяти того, кому оно принадлежало. По мере того как человек, подвергавшийся насилию, утрачивал полноценную экзистенцию, способность помнить не только то, что было, но прежде всего себя, тело все больше становилось непроизвольной, не зависящей от сознательной воли человека «биологической памятью», которая «помнила болью» и внешними следами насилия только то, что должно было внушить страх. Особенностью этой памяти является то, что травматический опыт, создающий ее, превосходит любые возможности его познать и передать другому. Поэтому данная память приобретает максимально субъективный характер и направлена на самого человека. В этих условиях боль, основной стимулятор этой памяти, ощущалась максимально остро.
Насилие заставляло человека болью постоянно чувствовать свое тело, то есть ощущать себя противоестественно, находиться в состоянии несоизмеримости с собственной телесностью, ибо человек чувствует себя хорошо, когда не ощущает своего тела. Существенной особенностью боли и ее отличием от других чувств является то, что боль не направлена ни на один объект во внешнем мире, а только на того, кто ее испытывает. В то время как остальные чувства указывают на происходящее за пределами человека, боль указывает на то, что происходит в этих пределах. Телесных пределах. То есть боль актуализирует тело, приводит к его предельным ощущениям и заставляет полностью на них сосредоточиться. Чем сильнее боль, тем больше человек есть свое тело, и только тело. От обладания телом, присущим человеку за пределами лагеря, заключенный с помощью насилия переключался на «себя как тело», происходило отчуждение себя в пользу тела. Это было важно не только как эффективное средство подавления заключенного, но и как надежная превентивная мера: человек, постоянно занятый собой, и не просто собой, а именно своим телом, не способен восстать против системы.
Боль заставляла заключенного, по точному выражению Д. Кампера, «телесно думать», жить внутри боли, оказываться в состоянии, когда реагирует на происходящее не сознание, а тело. Согласно наблюдению Т. Манна, чем сильнее страдает человеческое тело, тем больше оно является физическим. А если учесть, что страдания в Концентрационном мире были предельны, то, следовательно, и ощущение тела приближалось к своему физическому пределу. Под воздействием насилия тело человека было вынуждено вести, по выражению С. Сонтаг, «непрекращающуюся борьбу с силой тяжести, сражалось с желанием упасть, улечься, свернуться»[250]. Таким образом насилие стало безупречным средством, заставляющим заключенного сосредоточиться только на себе, на своем теле. При этом тело, подвергающееся насилию, больное, разрушающееся, лишается исходной объектности, то есть перестает быть телом, так как только эта объектность и придает телу ценность, создает телесность.
Это обостренное «чувствование» разрушающегося, деформирующегося тела приводило рано или поздно к конфликту с ним, закономерно вызывало ощущение бремени и желание избавиться от него, так как тело оказывалось неспособным молчать, когда его бьют, отвечало болью, в то время как сам человек должен был научиться молчанию в ответ на моральное и физическое насилие. Боль говорила вместо слов, и это «болевыражение» было тоже опасно: если узник показывал, что ему больно во время истязаний, это часто могло закончиться смертью, поэтому боль надо было прятать. «Во время процедуры охранник пристально следил за мной, но я оказался в состоянии скрыть боль»[251], – вспоминает Б. Беттельгейм «операцию», проведенную в лагерном лазарете, подчеркивая, сколь многое зависело от выдержки узника.
Феномену боли в последние несколько десятилетий было посвящено множество работ, многие из которых проанализированы в монографии В. Лехциера[252], однако в этих работах отдельного внимания боли в Концентрационном мире не уделялось. Начиная говорить о боли за колючей проволокой концентрационного лагеря, стоит обратить внимание на замечание Д. Морриса, который писал, что «еврей в нацистском лагере смерти в 1943 г. живет с иным отношением к боли, чем пациент американского онкологического госпиталя в 1990-м»[253]. Следует подчеркнуть, что эта разница отмечается не только в координате хронологической вертикали, но и по горизонтали, на уровне социумов и этносов. Евреи традиционно рассматривали боль как абсолютное зло, и именно поэтому страдания переживались ими гораздо сильнее, нежели представителями других этносов[254]. Таким образом, говоря о боли в пространстве Концентрационного мира, необходимо помнить, что восприятие боли и отношение к ней является отражением культуры, социального контекста, мировосприятия окружения и т. д., что означает, что понять сегодня боль, которую почти восемьдесят лет назад испытывал узник Освенцима или Дахау, даже прибегая к аналогиям, можно будет лишь приблизительно.
Физическая боль была главным следствием насилия и выполняла важнейшую роль социального стигматизатора, определяла лагерное бытие как существование в пределах боли, или, как сказал бы М. Хайдеггер, «бытие-в-боли». Боль не сопровождала какие-то явления жизни в лагере – она находилась в центре этой жизни, она сама определяла значимость явлений, так как последние могли быть разными, но боль была во всех. Подъем, построение на «аппеле», еда, работа, даже сон семантически и физически сопровождались, пронизывались болью. У этой боли,