Обреченные на месть - Федор Зуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После всего, что со мной произошло за последние полгода, я почувствовал себя здесь как на курорте. Просыпаясь утром от щебета птиц, я подолгу слушал их беспечные «разговоры». Порой ночью будили скандалы живших среди города ракунов, или енотов, как их называли в России. Зверьки не желали честно делить между собой пищевые отходы из мусорных бачков или остатки зазевавшейся белки.
Фред Ди Морсиано сказал мне, что Ангелине после госпиталя будет хорошо и спокойно в этом доме. Я надеялся на это тоже. После нашего посещения врач назначила визит ровно через неделю, считая, что к тому времени после интенсивной терапии у Ангелины должно было произойти улучшение. Я терпеливо ждал этого дня, надеясь увидеть Лину в лучшем состоянии…
Ростислав на мой вопрос «Сколько я должен платить в месяц за комнату?» лишь отмахнулся, как от докучливой осы. Но когда я положил перед ним триста долларов, он сказал, что я могу столоваться вместе с ними. У него был хороший винный погреб, которому он, впрочем, предпочитал приносимые мной бутылки виски.
Вскоре мы с ним подружились. В его доме было много старых и ненужных на мой взгляд вещей, с которыми он не желал расставаться. Во дворе стояло три ржавых автомобиля, и только один из них — фургон стейшен ваген Меркури Маркиз был на ходу. Мое желание поехать в воскресенье вместе с Ростиславом и бабой Дуней в местную православную русскую зарубежную церковь пришлось всем явно по душе.
Обычно после службы в храме Сабитские принимали гостей в своем доме. Это были оставшиеся в живых за пятьдесят лет эмиграции их пожилые, но еще бодрые друзья, которые приходили всегда не с пустыми руками. Кто-то приносил бутылку «Столичной» или «Русской» водки, кто-то соленья и салаты собственного изготовления, а кто-то пару селедок из русского магазина.
Эти застолья напоминали мне почти забытые мной дни из далекого детства, когда вот так же собирались в бабушкином доме многочисленные родственники и соседи. Тогда совместно лепились, варились и съедались под водку и сладкие, собственного изготовления настойки огромные горы пельменей с разными начинками. Вплоть до золотого царского червонца, как однажды было на смотринах с моей первой женой. Где хрустящие грузди обязательно сопровождали запотевшие графинчики с водкой и обязательные огромные пироги с речной рыбой. А к чаю признавалось только свое домашнее варенье из лесных и садовых ягод и подавался наваленной горкой на подносе хрустящий сладкий хворост. А на Пасху запеченные из теста сдобные «жаворонки» с изюминками-глазками. И так же, как и здесь, завершалось застолье хоровым пением старых народных песен. Я чувствовал, что счастлив был только тогда, в детстве. А все остальное время я был кем-то безжалостно обкраден, но, волне возможно, что самим собой…
И вот теперь я совершенно случайно вновь попал в то забытое прошлое, которое вековало отдельно от России и от Америки. И медленно, тихо вымирало… Я смотрел и думал, как же хорошо живут эти старики, с Богом в душе, со своими наивными газетами, с мудрыми, почти детскими разговорами, с чопорными ухаживаниями и мягкой, обволакивающей добротой. И, боже мой, думал я, как же они любят и помнят Россию, в которой многие и не родились. И как бы они были бесконечно несчастны, доведись им одиноко провести там остаток своих дней…
От этих мыслей мне стало и хорошо и грустно одновременно. Что-то новое открывалось мне, и в этом новом для моего полного счастья не хватает лишь одного — Ангелины.
Ангелина медленно, но возвращалась в реальный окружающий мир. Сильные медицинские препараты остановили панику, волнами накатывающую на нее и захватывающую в плен ее рассудок. Однажды ей даже показалось, что она видела Славу. Беда еще заключалась в том, что по-русски ей не с кем было здесь разговаривать. Лишь одна смешная лет пятидесяти полька, представляющая себя юной школьницей, с заплетенными и закрученными в разные стороны косичками и с огромными красными бантами, худо-бедно понимала ее. Да молодой израильтянин Дроль, боящийся закрытых помещений и постоянно пытающийся открыть все двери, тоже немного понимал по-русски. Улетая в Нью-Йорк поступать в Колумбийский университет, он и не предполагал, что сразу же по прилету в JFK он попадет в этот госпиталь с таким красивым названием «Кабрини».
Ангелине выдали одежду и разрешили прогулки по общему холлу, где она ходила по кругу — в зал для посетителей, затем в музыкальный зал, столовую и обратно возвращалась до своей новой палаты. А полька Гражина все пыталась уговорить ее поиграть с ней в какую-то детскую игру…
Это было ужасно смешно, и Лина от души смеялась над полькой. Паники больше не было, все было весело и забавно. В музыкальном зале две черные лесбиянки пытались научить ее рэпу. Одну из них, попавшую сюда после жуткой передозировки, должны были вот-вот выписать, но она клятвенно обещала вновь вернуться в госпиталь через пять бизнес-дней…
Был здесь еще пожилой Александр Дюма, приехавший в Нью-Йорк из Нового Орлеана. С ним Ангелина говорила по-французски. Он постоянно сетовал, что до сих пор не написал свою самую главную книгу. А вместо этого все свое драгоценное время убивал в школе, будучи преподавателем французского языка и литературы. Были здесь и другие психи. Один очень толстый человек, всегда доедавший за всеми обеды и завтраки. И молчун, безропотно смотревший, как обжора пожирает его порцию. Был еще молодой черный парень, которого привезли из тюрьмы. Он называл ее «сестрой», а иногда — «синьоритой». Он бесподобно танцевал в музыкальном зале сразу с двумя лесбиянками сорока и девятнадцати лет. Старшую он называл «крейзи-пута», а младшая была тоже «сестра». Были и другие — китайцы и индусы, но с ними, по совету молодого уголовника, она не общалась, за исключением настоящего, лет сорока пяти индейца из Оклахомы, который якобы когда-то тоже кого-то убил. Все остальные были не члены их «банды», как уверял Чарли. Сам он был казначей и директор по «крэку». Индейца он называл «Вождь» и утверждал, будто тот является большим авторитетом и хозяином казино. Что в его словах было правдой, а что выдумкой, — Лина не знала, и с удовольствием поддерживала эту игру. Иногда они сообщали врачу о начале войны с противостоящей «бандой» азиатов, из которых английский понимали только пакистанцы и индусы.
— Это будет им наша месть за башни-близнецы и Пентагон, — подчеркивал Чарли. — И еще за то, что много лет назад они продавали белым моих черных братьев в рабство. А ты, сестренка, — наша, ведь у вас в Италии не было рабства, — любил говорить он Ангелине. — И ваша мафия будет, пожалуй, поглавней наших. Один Аль Капоне чего стоит, — добавлял он с восхищением.
Врачи и санитары все это слушали, понимающе кивали и лишь иногда говорили ему:
— Смотри, не заработай здесь пожизненный срок, а то амнистия пройдет снова мимо тебя. А ведь мы готовим тебе условно досрочное освобождение как активисту этого гетто. Вот и лекарств стали меньше давать…
— О’кей, док, — отвечал Чарли. — Я, пожалуй, перенесу бунт до следующего раза…
Его и выписали первым в канун Рождества.
Ангелина с Гражиной и еще несколькими больными находились в конференц-зале и слушали непонятный бред их нового психолога. По окончании своей речи носатый психолог в кипе и с пейсами, но в белом халате предложил кому-нибудь из сидящих в холле выступить с резюме об услышанном только что. На его приглашение встал высокий, седой и импозантный Александр Дюма. Поблагодарив психолога по-английски и выйдя в центр зала, начал красиво и с пафосом рассказывать на французском языке о своем новом гениальном сценарии будущего большого, 147-серийного фильма о марсианах, которые довольно часто навещали его в «Кабрини»… А иногда и забирали с собой в другие галактики. Впрочем, всегда возвращали обратно, подчеркивал он, строго оглядывая всех поверх роговых очков с толстыми стеклами. Не понимающий по-французски психолог что-то спрашивал на идиш у рядом сидящей сестры, но уроженка карибского бассейна из Пуэрто-Рико кроме английского знала только свой родной испанский диалект. Все же остальные слушали со вниманием Александра Дюма, так же, как до того слушали другого сумасшедшего, как им казалось, психолога. Хорошее поведение было вполне обоснованным, ибо невнимание и неуважение к госпитальным властям и их порядку всегда влекло увеличение лекарственных доз…