Паноптикум - Элис Хоффман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подошел к толпе и установил штатив. Окинув взглядом собравшихся, я заметил нескольких молодых людей, с гневом смотревших на меня и кричавших имя, которым я никогда не пользовался. Я схватил камеру и поспешил выбраться из толпы. Эти парни, знавшие меня по моей прежней жизни, видели меня таким, каким я был в действительности: предателем Иезекилем Коэном, который не пожелал прыгнуть в воду, чтобы спасти своего отца.
Вскоре после этого «Трибьюн» послала меня снимать митинг в Купер-Юнион на Третьей авеню. Я был молод, мне только что исполнилось двадцать один, и я полагал, что вполне могу выразить в газете свое мнение по поводу политических событий. Я не хотел идти на митинг, оправдываясь тем, что предпочитаю уголовную хронику, и это была правда. Я даже сказал, что у меня жар и я, наверное, заболел, но это уже не было правдой. Однако в редакции не нашлось других свободных фотографов, и мне пришлось скрепя сердце идти, хотя всё внутри противилось этому. Я предчувствовал, что ничего хорошего меня там не ждет, так и оказалось. На митинге присутствовало несколько руководителей Рабочего союза[20] – организации, выступавшей за социальную справедливость, заботившейся об улучшении положения рабочих и помогавшей им материально, особенно в трудное время. Среди них был товарищ моего детства Исаак Розенфельд. Он, к сожалению, тоже заметил меня, как только я установил свою камеру.
– А вот и наш антисемит! – воскликнул он, указывая на меня. – Говорят, тебя теперь зовут Эд – некоторые люди, по крайней мере.
– Я делаю здесь свою работу, – сказал я.
– То есть наблюдаешь за нами со стороны и, возможно, осуждаешь нас? Похоже, ты в этом поднаторел. Тебе нет дела до того, что происходит с другими, даже если это представители твоего народа. Что подумал бы твой отец?
– Я не знаю, что думают другие люди. Это дело Бога, а не мое.
Розенфельд демонстративно плюнул на пол. Я остался безучастным, хотя он, очевидно, добивался какой-то реакции. Он был порядочным человеком и хотел, чтобы я ударил его первым, но я не стал ему подыгрывать. Я просто сфотографировал собравшихся евреев и итальянцев, которые работали на фабриках и требовали у хозяев улучшения своего положения – хотя бы соблюдения элементарных человеческих прав. На второй фабрике, где моему отцу удалось найти работу, трудился также отец Розенфельда, и мы с Исааком даже дружили, – тогда я был еще способен на такое. Я опять же не стал реагировать, когда он заслонил мой объектив ладонью.
– Ну, по крайней мере, теперь ты знаешь, что думает один человек, – сказал он.
Да, это было понятно. Он меня презирал.
Я сделал снимок его руки и храню его до сих пор. Линии на его ладони – это карта неизвестной мне страны. В кармане у меня были также разбитые часы, которые я продолжал держать там после смерти Мозеса. Вскоре после моей встречи с Розенфельдом я проходил мимо часовой мастерской на Хьюстон-стрит. Объявление на дверях гласило, что мастер может починить любые часы, а если не сможет, то готов бесплатно предоставить заказчику новые золотые часы. Это было наверняка очковтирательство, но терять мне было нечего, так как я вряд ли мог заплатить за починку, и я решил зайти и узнать, сможет ли он что-нибудь сделать с моими часами. Мастер был пожилым человеком, когда я вошел, он работал. Табличка гласила, что его зовут Гарольд Келли. Ему, вероятно, было ясно, что перед ним парень, с которым лучше не связываться. Я не заботился о своем внешнем виде, носил потертый синий пиджак, мешковатые брюки, ботинки и черную шляпу с полями. Волосы мои были острижены так коротко, будто я только что вышел из тюрьмы. С какой стороны ни посмотри, я, наверное, выглядел долговязым черноволосым оборванцем, настроенным весьма агрессивно. Мне приходилось фотографировать столько преступников, что я, возможно, перенял что-то из их манер. Келли, по-видимому, решил, что на такого клиента не стоит обращать внимания. Он и не обращал, пока я не выложил часы на прилавок. Взглянув на них, он тут же прекратил работу и уставился на меня поверх очков.
– Твои?
– Наследство, – ответил я. Думаю, я и себя убедил в этом и рассматривал часы не как украденную вещь, а как заслуженный трофей. Скептическое выражение часовщика говорило о том, что, по его мнению, эта вещь слишком хороша для такого типа, как я. Он взял часы, перевернул их и прочел надпись на задней крышке: «Моему дорогому сыну».
– Ну да, от отца, – сказал я, со стыдом понимая, что давно уже не являюсь ни для кого «дорогим». Я вспомнил Исаака, плюнувшего на пол, чтобы показать, что он думает обо мне. На следующий день после того, как я присвоил часы, я сидел рядом с ним под длинным столом, где мы пришивали карманы к женским блузкам. Мы были всего лишь мальчишками, но знали о жизни уже многое. Когда я разжал кулак, в котором были часы, глаза Исаака стали очень большими.
– Хозяйского сына, – прошептал я лаконично, но этого ему было достаточно.
– Молодец, – прошептал Исаак в ответ. – Так ему и надо.
Часовщик снял очки и, вставив в глаз лупу, стал изучать часы.
– Сделано в Лондоне. – Он показал мне клеймо, которого я раньше не замечал, голову леопарда. – Это эмблема города, где вещь изготовлена. – Под клеймом была выгравирована корона с числом 22. – Чистое золото высшего качества. Ты говоришь, отец подарил их тебе? Он, должно быть, очень богатый человек.
– Не надо быть богатым, чтобы ценить красоту.
Я начал опасаться, что этот мастер Келли вызовет полицию и обставит дело так, что часы останутся у него. Я же за все эти годы привык к ним, как люди свыкаются со своими недостатками и тяготами.
Часовщик открыл заднюю крышку и, взяв крошечный пинцет, стал копаться в механизме. Вскоре он обнаружил шестеренку, которая не вращалась, вытащил ее, почистил и вставил обратно. Часы мгновенно начали тикать. От неожиданности я даже сделал шаг назад. Келли кивнул, считая это вполне естественным.
– Они живые, – сказал Келли, – как люди. Каждый экземпляр уникален и требует индивидуального подхода. У этих часов, к примеру, есть собственный опознавательный знак. – Он легонько постучал пальцем по задней стенке, и в ней открылась маленькая круглая крышка, под которой был упрятан голубой камень. – Сапфир, – пояснил Келли. – Да, твой отец в самом деле знает толк в красивых вещах. И, разумеется, тут же навечно выгравировано твое имя, – добавил он насмешливо.
Под камнем имелась надпись: «Гарри Блоку на одиннадцатилетие».
– Замечательные часы, Гарри, – ухмыльнулся часовщик. Он, конечно, догадался, что это не мое имя. Я к тому же слегка вздрогнул, когда он произнес его. – Если захочешь когда-нибудь продать эти или какие-нибудь другие часы, которые отец подарит тебе, не забудь про меня. Приноси их мне, я заплачу по справедливости.