Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через полчаса они сбросили тела в подвал и ушли вместе. Ночь провели на Брянском вокзале: он спал у нее на коленях, а она сидела, все время улыбаясь, и гладила его лицо, и глаза ее не были прежними, усталыми, неподвижными: они — жили…
Под утро Анна Викторовна разбудила Воронцова:
— Олег, Фаддейкин брат, знает про наш подвал. Я сейчас вернусь — вы смотрите на Москву-реку, все поймете.
Через полчаса на другом берегу реки вспыхнул пожар: Анна Викторовна подожгла дом, облив его керосином с трех сторон. Сухое дерево вспыхнуло ярко и желто в зыбких рассветных сумерках.
Председатель Московского ревтрибунала Тернопольченко[20]был человек одинокий, замкнутый и нелюдимый. На собраниях он выступать не любил, процессы вел хмуро, непреклонно, впрочем, порой принимал неожиданные решения: оправдывал людей, казалось бы, обреченных, и, наоборот, брал под стражу в зале трибунального заседания свидетелей по делу — на первый взгляд ни в чем не повинных. Когда его как-то спросил об этом правозаступник Муравьев, председатель ответил в обычной своей медлительной манере:
— Я в решениях нетороплив, но сугубо надежен. Вы вправе опротестовать мое решение, если опровергнете вот эти строчки на страницах дела, — и он протянул Муравьеву три толстых тома с закладками. — Извольте ознакомиться.
Как-то прокурор Крыленко[21]сказал о нем:
— Чертовски талантливый юрист, но бесконечно чувствительный — он терзается, когда выносит приговор.
Лишь Крыленко знал по временам подполья, что Тернопольченко, тогда студент Киевского университета, эсдек, проданный охранке своим ближайшим другом, стрелялся в ссылке и его чудом выходили: один из ссыльных, эсер Гойхберг, был медик, он и спас его.
Через десять лет дело Никодимова, Рогалина и Гойхберга попало к Тернопольченко. Он запросил себе отвод, но Карклин ему в этом отказал. Перед началом заседания трибунала Тернопольченко, откашлявшись, спросил у подсудимых:
— Есть ли у кого отводы к составу трибунала?
Отводов ни у кого не было. Гойхберг только все время смотрел на Тернопольченко, и губы его кривила горькая усмешка.
— В таком случае, — сказал Тернопольченко, — я должен дать себе самоотвод, поскольку Гойхбергу обязан жизнью, а по материалам дела этот подсудимый заслуживает расстрела.
Когда Гойхбергу вынесли приговор — десять лет тюремного заключения, — Тернопольченко пошел на базар, продал свои часы, купил на эти деньги сапоги и сала, пришел в тюрьму — в день официально разрешенных свиданий — и передал все это Гойхбергу.
— Спасибо тебе, Нестор, — сказал Гойхберг, — я знаю, что жизнью тебе обязан, не то что сапогами.
— Если бы я судил тебя, Рувим, — ответил Тернопольченко, — я бы приговорил тебя к расстрелу…
— Ты это говоришь с полной мерой ответственности?
— С наиполнейшей.
— Но это же страшно, Нестор.
— Может быть. Но это правда.
Через месяц после этого он получил телеграмму с Полтавщины от отца: «Мать и сестры умирают с голоду. Помоги чем можешь»; Тернопольченко пошел к наркомюсту Курскому.
— Дмитрий Иванович, я понимаю, что обращаюсь к вам с просьбой противозаконной, но больше мне обратиться не к кому. Вот, — он положил на стол наркома телеграмму. — Может, мне два оклада бы выдали наперед?
— Я думаю, это возможный путь, — ответил Курский. — А как же вы сами продержитесь?
Тернопольченко усмехнулся:
— У меня есть метод. Мы, когда жили в ссылке, коммуну организовали. Купили картошки и разложили ее на тридцать кучек, по пяти штук на день. Сала купили — из расчета добавлять по куску в жарку, чаю и по шесть сухарей. А на остальные деньги литературу выписывали.
Он отправил в деревню две свои зарплаты. Отец ответил: «Купил на твои деньги два фунта свинины, десяток яиц и полпуда картофеля, может, до лета не умрем. И на том родительское спасибо, отплатил за нашу любовь и ласку. В обиде на тебя не пребываем, хоть и знаем твой пост».
Письмецо это, свернутое в треугольник — клея у отца не было, — пролежало три дня в секретариате трибунала: почерк у старика был неразборчивый. А когда, промусолив насквозь письмо, поняли, что это пишет отец Тернопольченко, по трибуналу пошли разговоры, и смотрели на него люди с высокой почтительностью и жалостью, а некоторые с жестоким недоумением. Пробежав письмо, Тернопольченко сунул его в карман гимнастерки, словно бы забыл о нем, но вечером заглянул к экспертам:
— Кто выручит стаканом спирта? Деньги отдам через три месяца.
Эксперт Мануйлов[22]налил ему стакан.
— Как ты думаешь, Мануйлов, когда у человека начинается старость? — спросил Тернопольченко, выпив.
— Я думаю, первые признаки проявляются годам к сорока…
— Неверно говоришь, товарищ Мануйлов. Стареть мы все начинаем с первым криком, в миг рождения. Важно определить момент, когда процесс этот наиболее интенсивен… Я, сколько себя в детстве помнил, всегда о смерти думал — очень помереть боялся. Помню отчетливо, знаешь ли, летний жаркий день, стрекозы летают по лугу… А луг рыжий, выгорел под солнцем. И кузнечики еще там были с синими крылышками… И так стало мне вдруг страшно, что умру и темно будет и никогда больше кузнечиков этих самых не увижу, что заплакал я — вроде бы, знаешь ли, даже истерика у меня тогда была… Найти бы этот проклятый период, когда человек обрушивается в старость… Мне кажется, знаешь ли, что в старости человек уж больше не стареет: он после какого-то времени консервируется и таким умирает… Чем больше мы страшимся постареть, тем стремительнее стареем, Мануйлов.
Вот к этому человеку, к Нестору Тернопольченко, и пришел в одиннадцать часов вечера странный посетитель.
— Добрый вечер, я к вам с разговором.
— Кто вы?
— Позвольте мне пока что себя не называть…
— Я не могу говорить с человеком, не зная его фамилии.
— Моя фамилия Сорокин, я работаю в военведе. Дело, с которым я пришел, необычное, поверьте мне — иначе я бы и не посмел, товарищ Тернопольченко, к вам обратиться.
— Слушаю вас…
— Товарищ Тернопольченко, тут арестован МЧК паренек, Белов Григорий… Он мне не сват и не брат, просто парню только-только сровнялось двадцать… Работал он в Гохране и совершил хищение — взял там часы какие-то, браслетки, не зная их ценности, не понимая, как это жестоко по отношению к нашей республике… Я помню ваше дело по обвинению работников Главтопа: вы приговорили их к расстрелу, но сами же обратились во ВЦИК с ходатайством о помиловании — в силу того, что преступление совершено несознательно, а двое обвиняемых по делу тоже были совсем молодые люди.